Содержание

  • Участница свадьбы
    (перев. Ю. Дроздов)
  • Часть I
  • Часть II
  • Часть III
  • Отражения в золотом глазу
    (перев. Б. Останин)
  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Рассказы
  • Искусство и мистер Махони
    (перев. Я. Зимаков)
  • Госпожа Зеленская и король Финляндии
    (перев. Б. Останин)
  • Сиротский приют
    (перев. Я. Зимаков)
  • Переписка
    (перев. Д. Волчек)
  • Жокей
    (перев. Т. Шапошникова)
  • Гость
    (перев. Д. Останин)

Карсон Маккаллерс
Отражения в золотом глазу

Участница свадьбы (перев. Ю. Дроздов)

Часть I

В это зеленое сумасшедшее лето Фрэнки было двенадцать лет. Так случилось, что именно этим летом она надолго оказалась от всего в стороне. Не была членом клуба и вообще ни в чем не принимала участия. Она чувствовала себя какой-то неприкаянной, как человек, который отирается в чужих дверях, и ее мучили страхи. В июне деревья стояли опьяняюще зелеными, но позже листья потемнели, и город тоже потемнел и съежился под слепящим солнцем. Поначалу Фрэнки хваталась то за одно дело, то за другое. Тротуары утром и к вечеру казались серыми, но полуденное солнце наводило на них глянец, асфальт нагревался и начинал блестеть, как стекло. Постепенно тротуары так накалялись, что жгли Фрэнки пятки, вдобавок ко всему у нее начались неприятности. У нее было так много личных неприятностей, что она предпочитала сидеть дома, где не было никого, кроме Беренис Сэйди Браун и Джона Генри Уэста. Они сидели втроем за кухонным столом и без конца говорили одно и то же, и к августу слова уже сами собой рифмовались и теряли смысл. Казалось, что каждый день всему наступает конец и мир застывает в неподвижности. Это было не лето, а какой-то больной зеленый сон или безмолвные безумные джунгли под стеклянным колпаком. Но вот в последнюю пятницу августа все изменилось, да так неожиданно, что Фрэнки до вечера ломала над этим голову, но так ничего и не поняла.

— Все так странно, — сказала она, — все вышло так странно.

— Вышло? Что вышло? — спросила Беренис.

Джон Генри молча слушал и наблюдал.

— Просто голову сломала.

— Над чем?

— Над всем, — ответила Фрэнки.

— По-моему, просто солнце напекло тебе макушку, — заметила Беренис.

— По-моему, тоже, — прошептал Джон Генри.

Фрэнки чуть не согласилась, что, пожалуй, так оно и есть. Было четыре часа дня, в мрачной квадратной кухне стояла тишина, Фрэнки сидела за столом, прищурив глаза, и думала о предстоящей свадьбе. Ей виделась притихшая церковь, причудливый снег косо падает на витражи. Жених — ее брат, с ярким пятном на месте лица. Невеста, тоже безликая, рядом с ним в длинном белом платье со шлейфом. Что-то в этой свадьбе вызывало у Фрэнки ощущение, названия которому она не знала.

— Посмотри-ка на меня, — сказала Беренис. — Ты ревнуешь?

— Ревную?

— Ревнуешь, потому что твой брат женится?

— Нет, — ответила Фрэнки. — Просто я еще никогда не видела двух таких людей. Когда они вошли сегодня в дом, у меня появилось такое странное чувство.

— Ты ревнуешь, — заявила Беренис. — Иди и посмотри на себя в зеркало. Я все поняла по цвету твоих глаз.

Над раковиной в кухне висело мутное зеркало. Фрэнки посмотрелась в него, но увидела свои, как всегда серые, глаза. В то лето она так вытянулась, что выглядела долговязым уродцем: плечи узкие, ноги слишком длинные. Она носила синие шорты и майку и ходила босиком. Ее подстригли под мальчика, но уже давно, и сейчас в ее волосах даже пробора не проглядывало. Отражение в зеркале было искаженным, но Фрэнки хорошо знала, на что она похожа. Подняв левое плечо, она обернулась.

— Таких красивых, как она, мне еще не приходилось видеть, — сказала она. — Не могу понять, как все это вышло.

— Чего не можешь понять, дурочка? — спросила Беренис. — Твой брат приехал домой с девушкой, на которой собирается жениться, и сегодня они обедали вместе с тобой и с твоим папой. Их свадьба будет в это воскресенье в доме ее родителей в Уинтер-Хилле,[1] и вы с папой поедете на свадьбу. Вот и все. Так что тебя тревожит?

— Не знаю, — ответила Фрэнки. — Но могу поручиться, они с толком проводят время.

— Давайте и мы с толком проводить время, — предложил Джон Генри.

— Это мы-то с толком? — переспросила Фрэнки. — Мы?

Они все так же сидели за столом, и Беренис сдавала на троих карты для игры в бридж. Сколько Фрэнки помнила, Беренис всегда служила у них кухаркой. Беренис была очень черной, широкоплечей и низенькой. Она говорила, что ей тридцать пять лет, но утверждала это уже года три. Волосы она расчесывала на пробор, заплетала в косички и прилизывала кремом, лицо у нее было плоское и спокойное. Только одно портило внешность Беренис — ее левый ярко-голубой стеклянный глаз. Он дико смотрел в одну точку, выделяясь на ее темном спокойном лице, и никто на свете не мог понять, почему она выбрала именно голубой глаз. Ее правый черный глаз смотрел печально. Беренис сдавала неторопливо, облизывая большой палец, когда засаленные карты слипались. Джон Генри следил за каждой картой, пока Беренис сдавала. Его голая незагорелая грудь покрылась капельками пота, на шее у мальчика висел на шнурке крохотный свинцовый ослик. Фрэнки он доводился двоюродным братом и целое лето обедал у них и оставался до вечера или приходил ужинать и оставался ночевать, и Фрэнки никак не удавалось спровадить его домой. Для своих шести лет он казался очень маленьким, но зато таких больших коленок, как у него, Фрэнки ни у кого не приходилось видеть, и на одной из них обязательно красовалась царапина или повязка: он вечно падал и обдирал себе что-нибудь. Лицо у него было маленькое, белое, и он носил крошечные очки в золотой оправе. Он очень внимательно следил за каждой картой, потому что сильно проигрался — его карточный долг Беренис составлял больше пяти миллионов долларов.

— Червы, одна, — сказала Беренис.

— А я пики, — сказала Фрэнки.

— И я хотел пики, — сказал Джон Генри. — Я как раз собирался объявить пики.

— Значит, тебе не повезло. Я объявила их первой.

— Дура! — крикнул он. — Это нечестно!

— Не ссорьтесь, — вмешалась Беренис. — По правде говоря, не думаю, что у вас такие карты, чтобы из-за них спорить. Говорю, червы, две.

— А мне все равно, — сказала Фрэнки. — Для меня это несущественно.

Это действительно было так — в тот день она играла совсем как Джон Генри и ходила с первой попавшейся карты. Они сидели в кухне, печальной и безобразной. Джон Генри украсил ее стены, куда только мог дотянуться, причудливыми рисунками. От этого кухня смахивала на палату в сумасшедшем доме. Фрэнки тошнило от этой кухни. Она не знала, как называется то, что с ней творилось, но чувствовала, как ее сжавшееся сердце колотится о край стола.

— Все непостоянно в этом мире, — сказала она.

— Почему ты так думаешь?

— Я хотела сказать — стремительно, — поправилась Фрэнки. — Все так стремительно меняется.

— Ну, не знаю, — покачала головой Беренис. — Для кого стремительно, а для кого и нет.

Фрэнки прикрыла глаза, и собственный голос казался ей шершавым и доносящимся откуда-то издалека:

— Для меня — стремительно.

Еще вчера Фрэнки не думала о свадьбе всерьез. Она, правда, знала, что ее единственный брат Джарвис собирается жениться. Перед тем как уехать на Аляску, он обручился с девушкой из Уинтер-Хилла. Джарвис служил в армии капралом и пробыл на Аляске почти два года. Фрэнки очень-очень давно не видела брата. Когда она вспоминала его лицо, оно представлялось ей зыбким, как будто под водой. Зато сама Аляска! Фрэнки постоянно о ней мечтала, и особенно четко рисовалась ей Аляска этим летом; она видела снег, замерзшее море и ледники. Эскимосские иглу, полярных медведей и ослепительное северное сияние… Не успел Джарвис уехать на Аляску, как она послала ему коробку домашней помадки, аккуратно завернув каждый квадратик в вощеную бумагу. Она прямо трепетала при мысли, что ее помадку будут есть на Аляске, и ей виделось, как брат протягивает коробку закутанным в меха эскимосам. Через три месяца Джарвис прислал ей письмо, в котором благодарил за конфеты, и в конверт вложил пять долларов. Некоторое время Фрэнки почти каждую неделю отправляла ему помадку — то с фруктовой начинкой, то с орехами, но до Рождества Джарвис ей денег больше не присылал. Его короткие письма отцу смущали Фрэнки. Например, этим летом он упомянул в одном из писем, что ходил купаться и его совсем заели комары. Это как-то не вязалось с картинами, рисовавшимися воображению Фрэнки, но спустя несколько дней она снова мечтала о замерзших морях и снеге.

Когда Джарвис вернулся с Аляски, он сразу поехал в Уинтер-Хилл. Невесту звали Дженис Ивенс, и планы у них были такие: Джарвис прислал телеграмму, что собирается приехать с невестой в пятницу, пробудет дома один день, а в воскресенье в Уинтер-Хилле состоится свадьба. Фрэнки предстояло ехать с отцом на свадьбу почти за сто миль, и она заранее уложила чемодан. Она ждала приезда брата и его невесты, но никак не могла представить их себе и о свадьбе совсем не думала. Поэтому за день до их приезда она лишь сказала Беренис:

— Какое странное совпадение — Джарвису пришлось уехать на Аляску, а его невеста родом из Уинтер-Хилла, — медленно проговорила она, закрыв глаза, и название это слилось с мечтами об Аляске и белых снегах. — Хорошо бы, завтра было уже воскресенье, а не пятница. Хорошо бы уехать отсюда.

— Воскресенье придет, когда ему положено, — ответила Беренис.

— Ах, не знаю, — сказала Фрэнки. — Я так давно мечтаю уехать из нашего города и возвращаться после свадьбы сюда не хочу, а хочу уехать отсюда навсегда. Вот бы мне сто долларов, тогда я исчезла бы отсюда и никогда больше не видела этот город.

— Что-то ты много хочешь, — заметила Беренис.

— Мне так хочется быть кем угодно, только не самой собой.

День накануне всех этих событий был таким же, как все дни этого августа. Фрэнки слонялась по кухне, а ближе к вечеру вышла во двор. В сумерках беседка из вьющегося винограда позади дома казалась лиловой и темной. Фрэнки шла медленно. Джон Генри Уэст сидел в августовской беседке на плетеном стуле, скрестив ноги и засунув руки в карманы.

— Что ты делаешь? — спросила девочка.

— Думаю.

— О чем?

Он не ответил.

В это лето Фрэнки так вытянулась, что не могла проходить под свисающей лозой, как раньше. Другие люди, которым тоже было по двенадцать лет, могли проходить под ней, и давать в беседке представления, и вообще развлекаться. Даже взрослые женщины небольшого роста могли пройти под ней не сгибаясь. Но Фрэнки стала слишком долговязой. В то лето ей приходилось лишь ходить вокруг беседки и рвать с веток ягоды, как взрослой. Она заглянула под густые темные лозы, где пахло раздавленным виноградом. Сгущались сумерки, и ей сделалось страшно оставаться возле беседки. Она сама не понимала почему, но ей сделалось страшно.

— Знаешь что, — сказала она, — может, ты поужинаешь у нас и останешься ночевать?

Джон Генри достал из кармана часы ценой в один доллар и посмотрел на них, как будто придет он или нет, зависело от того, который час, но под деревом было слишком темно, и он не мог разглядеть цифры.

— Иди домой и скажи тете Пет. Я буду ждать тебя на кухне.

— Ладно.

Ей было страшно. Вечернее небо казалось бледным и пустым, свет из кухонного окна падал на землю в темнеющем саду желтым квадратом. Фрэнки вспомнила, что в детстве она верила, будто в сарае, где хранили уголь, живут три привидения и одно из них носит серебряное кольцо.

Она вбежала по ступенькам заднего крыльца и сказала:

— Я только что пригласила Джона Генри поужинать у нас и остаться ночевать.

Беренис бросила тесто на стол, присыпанный мукой.

— А мне думалось, он тебе надоел до чертиков.

— Он мне надоел до чертиков, — ответила Фрэнки, — но мне показалось, что он чего-то боится.

— Чего боится?

Фрэнки покачала головой.

— То есть я хотела сказать, он такой одинокий.

— Ладно, я оставлю для него кусочек теста.

После темного двора в кухне было жарко, светло и странно. Стены кухни угнетали Фрэнки — все эти странные рисунки с рождественскими елками, самолетами, уродливыми солдатиками и цветами. Джон Генри начал рисовать на стенах в один из бесконечных июньских дней, а раз стена была все равно испорчена, то он и дальше рисовал на ней когда вздумается. Иногда и Фрэнки рисовала. Сначала отец страшно сердился из-за того, что они мажут стены, но потом разрешил рисовать сколько угодно и сказал, что осенью стены все равно покрасят. Но лето все не кончалось, и стены начали действовать Фрэнки на нервы. В тот вечер ей показалось, что у кухни странный вид, и ей стало страшно.

Она остановилась в дверях и сказала:

— Я просто подумала, что его надо пригласить.

Когда совсем стемнело, Джон Генри с маленькой походной сумкой подошел к задней двери. Он надел белый парадный костюмчик, на ногах его красовались ботинки и носки. К поясу он прицепил кинжал. Джон Генри видел снег. Хотя ему было только шесть лет, он прошлой зимой ездил в Бирмингем и видел там снег. Фрэнки никогда не видела снега.

— Я возьму твою сумку, — сказала девочка. — Можешь сразу идти и делать человечка из теста.

— Спасибо, — ответил он.

Джон Генри не играл с тестом, он лепил из него человечка с таким видом, будто занимался очень важным делом. Время от времени он делал передышку, маленькой рукой поправлял на носу очки и рассматривал свою работу, словно крошечный часовщик. Он даже пододвинул к столу стул и влез на него с коленями, чтобы видеть свое творение сверху. Когда Беренис дала ему изюм, он не воткнул изюминки в тесто где попало, как сделал бы всякий другой ребенок. Джон Генри взял только две ягоды для глаз, но сразу понял, что они слишком велики, и тогда аккуратно разрезал одну изюминку и сделал человечку глаза, а из двух других — нос и маленький улыбающийся изюмный рот. Закончив, мальчик вытер руки о шорты; на столе лежал человечек-печенье с растопыренными пальцами рук, в шляпе и даже с тростью. Так усердно работал Джон Генри, что тесто стало серым и мокрым. Но это был отличный человечек из теста, и, по правде говоря, Фрэнки он напоминал самого Джона Генри.

— А сейчас я буду тебя развлекать, — заявила она.

Они поужинали на кухне вместе с Беренис, потому что отец Фрэнки позвонил и сказал, что задержится допоздна в своем часовом магазине. Когда Беренис вынула человечка-печенье из духовки, он получился таким, какими бывают все человечки из теста, вылепленные детьми. Фигурка распухла так, что все усилия Джона Генри пропали зря: пальцы слиплись, а трость стала похожа на хвост. Но Джон Генри только глянул на фигурку сквозь очки, вытер ее салфеткой и помазал маслом левую ногу.

Была темная, душная августовская ночь. Из приемника в столовой доносилось множество голосов: бормотание диктора, рекламировавшего товары, перебивало известия с фронта, а за их шумом слабо звучала нежная музыка оркестра. Приемник не выключали все лето, и в конце концов к нему настолько привыкли, что перестали замечать. Иногда, если радио говорило слишком громко, так, что им не было слышно самих себя, Фрэнки немного убавляла его. Но, как правило, из приемника постоянно неслись голоса и музыка, они переплетались друг с другом, и к августу уже никто не обращал на него внимания.

— Чем бы ты хотел заняться? — спросила Фрэнки. — Хочешь, я тебе почитаю про Ганса Бринкера? Или что-нибудь еще?

— Что-нибудь еще, — ответил Джон Генри.

— Так что?

— Давай поиграем на улице.

— Не хочу, — заявила Фрэнки.

— Сегодня вечером все будут играть на улице.

— У тебя есть уши, — сказала Фрэнки, — ты слышал, что я сказала.

Джон Генри стоял, плотно сдвинув большие колени. Наконец выговорил:

— Пожалуй, я пойду домой.

— Но ведь ты еще не спал! Нельзя же так — поужинать и сразу домой.

— Знаю, — тихо сказал он. Кроме радио до них доносились голоса детей, игравших где-то в темноте. — Ну, Фрэнки, пойдем. По-моему, там очень весело.

— Нет, не весело, — сказала она. — Там просто сборище противных дураков. Только и знают, что бегают да орут, бегают да орут. Ничего в этом нет веселого. Пойдем наверх и разберем твою сумку.

Фрэнки спала на застекленной веранде, которую пристроили ко второму этажу. Это была ее комната, соединенная лестницей с кухней. Там стояла железная кровать, шкаф и письменный стол, и еще моторчик, который можно было включать и выключать. С его помощью можно было точить ножи и даже подпиливать ногти, если они достаточно отросли. У стены лежал чемодан, приготовленный для поездки в Уинтер-Хилл. На столе стояла очень старая пишущая машинка. Фрэнки села за стол и стала думать, кому бы ей написать письма, но писать было некому, потому что на все письма она уже ответила, и даже по нескольку раз. Поэтому она накрыла машинку дождевиком и отодвинула ее в сторону.

— Правда, — сказал Джон Генри, — может, я лучше пойду домой?

— Нет, — сказала она, даже не взглянув на мальчика. — Садись там в углу и поиграй с моторчиком.

Перед Фрэнки лежали два предмета — зеленоватая морская ракушка и стеклянный шар. Его можно было потрясти, и тогда в нем поднималась снежная буря. Когда она подносила раковину к уху, то слышала теплые волны Мексиканского залива и думала о далеком зеленом острове, на котором растут пальмы. Когда же она подносила снежный шар к глазам и прищуривалась, то видела кружащиеся белые снежинки и смотрела на них до тех пор, пока глаза не начинало слепить. Она думала об Аляске… Вот она поднимается на вершину холодного белого холма и смотрит на снежную пустыню, расстилающуюся далеко внизу. Она смотрит, как лед вспыхивает разноцветными красками под лучами солнца, и слышит воображаемые голоса, видит воображаемые предметы. И всюду белый холодный мягкий снег.

— Послушай, — заговорил Джон Генри (он смотрел в окно), — кажется, у старших девочек сегодня в клубе вечер.

— Замолчи! — неожиданно крикнула Фрэнки. — Не говори мне об этих мошенницах.

Неподалеку от их дома находился клуб, но Фрэнки не состояла его членом. В клуб принимали девочек, которым уже исполнилось тринадцать, четырнадцать или пятнадцать лет. По субботам они устраивали вечера с мальчиками. Фрэнки была знакома со всеми участницами клуба. До этого лета старшие девочки принимали ее в свою компанию, хотя и смотрели как на маленькую, но теперь они организовали этот клуб, а ее туда не взяли. Ей сказали, что она еще недостаточно взрослая и злюка. В субботние вечера она слышала их ужасную музыку и видела свет в окнах клуба. Иногда она шла туда и стояла в переулке позади дома, прячась в зарослях жимолости. Она стояла там, смотрела и слушала. Эти их вечера затягивались допоздна.

— Может быть, они передумают и пригласят тебя? — сказал Джон Генри.

— Сукины дети!

Фрэнки всхлипнула и вытерла нос рукавом. Она присела на край кровати, совсем сгорбившись, и уперлась локтями в колени.

— Они болтали по всему городу, что от меня плохо пахнет, — сказала она. — Когда у меня были фурункулы и я мазалась вонючим черным бальзамом, нахалка Хелен Флетчер спросила, чем это от меня так пахнет… Ух, так бы их всех и перестреляла из пистолета!

Она услышала, что Джон Генри подошел к кровати, и почувствовала, как его ладошка легонько погладила ее шею.

— Вовсе ты не плохо пахнешь, — сказал он. — От тебя пахнет сладким.

— Сукины дети! — повторила Фрэнки. — Думаешь, это все? Они говорили всякие гадости о женатых людях. Ох, как я подумаю о тете Пет и дяде Юстасе… И о папе! Все это вранье. Они думают, что я дурочка.

— Я сразу узнаю тебя по запаху, как только ты входишь в дом, даже смотреть не надо. Пахнет как букет цветов.

— Все равно, — сказала Фрэнки, — все равно.

— Как букет цветов, — повторил Джон Генри. Он все похлопывал ее по шее своей влажной лапкой.

Фрэнки выпрямилась, облизнула языком слезы вокруг рта и вытерла лицо подолом рубашки. Она замерла, раздувая ноздри и принюхиваясь к своему запаху, потом подошла к чемодану и достала из него флакон «Сладкой серенады». Она слегка смочила волосы на макушке и вылила немного духов за воротник рубашки.

— Хочешь подушиться?

Джон Генри сидел на корточках перед открытым чемоданом и, когда она плеснула на него духами, поежился. Ему хотелось покопаться в чемодане Фрэнки и внимательно рассмотреть все. Но Фрэнки хотела, чтобы он увидел ее вещи только уложенными, не перебирая их, чтобы он не знал, что у нее есть и чего нет. Поэтому она затянула на чемодане ремень и поставила его опять к стене.

— Ей-богу, — сказала она, — никто в городе не изводит духов больше меня.

В доме было тихо, и только снизу, из столовой, доносилось приглушенное бормотание приемника. Отец уже давно вернулся домой, Беренис заперла дверь из кухни во двор и ушла. В ночной тишине больше не раздавалось детских голосов.

— Надо бы чем-нибудь развлечься, — сказала Фрэнки.

Но заняться было нечем. Джон Генри стоял посреди комнаты, сдвинув колени и заложив руки за спину. За окном кружили ночные бабочки — бледно-зеленые и лимонные, и бились о москитную сетку на окне.

— Какие красивые бабочки! — сказал он. — Им хочется в комнату.

Фрэнки смотрела, как они тихо порхают и бьются о сетку. Бабочки прилетали каждый вечер, как только на ее столе зажигалась лампа. Они прилетали из августовской ночи, вились вокруг окна и бились о сетку.

— Ирония судьбы, — сказала девочка. — Почему они прилетают именно сюда? Они ведь могут летать где угодно и все же постоянно кружатся возле наших окон.

Джон Генри поправил очки, и Фрэнки с вниманием вгляделась в его плоское, маленькое веснушчатое лицо.

— Сними очки, — внезапно сказала она.

Джон Генри снял очки и подул на стекла. Девочка посмотрела сквозь стекла очков, и комната сразу поплыла и скривилась. Потом она отодвинулась на стуле и взглянула на Джона Генри. Его глаза окружали два влажных пятна.

— Очки тебе совсем не нужны, — заявила Фрэнки и положила руку на пишущую машинку. — Что это такое?

— Пишущая машинка, — ответил мальчик.

— А это? — Она взяла в руки раковину.

— Раковина из залива.

— А что это ползет там по полу?

— Где? — спросил он, озираясь по сторонам.

— Да вот, у самых твоих ног.

— А, — сказал он и присел на корточки. — Это муравей. Как же он сюда забрался?

Фрэнки откинулась в кресле, скрестив босые ноги на столе.

— На твоем месте я бы их просто выбросила, — сказала она. — У тебя нормальное зрение.

Джон Генри ничего не ответил.

— Они тебе не идут.

Она протянула мальчику сложенные очки, он протер их розовой фланелевой тряпочкой и снова надел, ничего не сказав.

— Ну хорошо, — продолжала она. — Делай как знаешь. Я же хочу тебе добра.

Пора было ложиться спать. Они разделись, повернувшись друг к другу спиной, после чего Фрэнки выключила моторчик и погасила свет. Джон Генри опустился на колени, чтобы помолиться, и молча долго молился, потом лег возле нее.

— Спокойной ночи, — сказала Фрэнки.

— Спокойной ночи.

Фрэнки смотрела в темноту.

— Ты знаешь, я до сих пор не могу себе представить, что Земля вращается со скоростью около тысячи миль в час.

— Знаю, — ответил он.

— И непонятно, почему, когда прыгаешь вверх, не приземляешься в Фэрвью, Селме или где-нибудь еще, миль за пятьдесят отсюда.

Джон Генри повернулся и сонно засопел.

— Или в Уинтер-Хилле, — продолжала она. — Как бы мне хотелось уехать туда прямо сейчас.

Джон Генри уже спал. Фрэнки слышала в темноте его дыхание и поняла, что именно этого ей так хотелось все лето — чтобы ночью рядом с ней кто-то был. Она лежала и слушала, как он дышит в темноте, а потом приподнялась на локте. Джон Генри был веснушчатый и маленький, в лунном свете белела его голая грудь, а одна нога свисала с кровати. Осторожно она положила руку ему на живот и придвинулась ближе. Казалось, что внутри у него постукивают маленькие часики, и пахло от мальчика потом и «Сладкой серенадой». Такой же запах бывает у бутона маленькой кислой розы. Фрэнки нагнулась и лизнула его за ухом. Она вздохнула, положила подбородок на его влажное острое плечико и закрыла глаза: наконец рядом с ней кто-то спал в темноте и ей было не так страшно.


Белое августовское солнце разбудило их ранним утром. Фрэнки не удалось отправить Джона Генри домой. Он увидел, что Беренис жарит ветчину, и решил, что праздничный обед будет очень вкусным.

Отец Фрэнки читал газету в столовой, а потом пошел в город завести все часы в своем магазине.

— Если брат не привез мне с Аляски подарок, я, честное слово, просто взбешусь, — объявила Фрэнки.

— Я тоже, — сказал Джон Генри.

Чем же они были заняты в это августовское утро, когда ее брат с невестой должны были приехать домой? Они сидели в беседке и говорили о Рождестве. Солнце светило ярко и сильно, одуревшие от его света, кричали и дрались сойки. А они разговаривали, и их слова сливались в простенькую мелодию, и они снова и снова повторяли одно и то же. Они тихо дремали в тени беседки.

Фрэнки не думала ни о какой свадьбе. Вот каким было это августовское утро, когда ее брат должен был приехать домой с невестой.

— О, Господи! — сказала Фрэнки. Карты на столе лежали такие засаленные, а лучи вечернего солнца косо падали во двор. — Все так стремительно меняется в этом мире.

— Да перестань ты говорить об этом, — перебила ее Беренис. — Ты об игре думай.

Фрэнки думала и об игре. Она пошла с дамы пик, которая была козырной, Джон Генри сбросил бубновую двойку. Она поглядела на него. Он так и впился взглядом в ее руки, словно жалел, что у него нет в глазу перископа, чтобы заглядывать в чужие карты.

— У тебя же есть одна пика, — сказала Фрэнки.

Джон Генри засунул в рот ослика и отвел взгляд.

— Жулик, — заявила она.

— Клади свою пику, — поддержала ее Беренис.

Тогда он заспорил:

— Я ее не видел, она была за другими картами.

— Жулик.

Но он продолжал держать карту — грустно смотрел на партнеров и не сбрасывал ее, задерживая игру.

— Давай же, — потребовала Беренис.

— Не могу, — сказал он наконец. — Это валет. Из пик у меня только валет. Я не хочу, чтобы Фрэнки убила его своей дамой. Не стану я так ходить.

Фрэнки швырнула карты на стол.

— Вот! — сказала она Беренис. — Он не соблюдает даже простых правил! Он еще ребенок! Это безнадежно! Безнадежно! Безнадежно!

— Выходит, что так, — согласилась Беренис.

— Как мне все надоело, — сказала Фрэнки. Она села, поджав босые ноги, и закрыла глаза, навалившись грудью на стол. Красные засаленные карты валялись в беспорядке, и от одного их вида Фрэнки стало тошно. Каждый день после обеда они играли в карты, и если бы эти старые карты пожевать, во рту от них остался бы смешанный вкус всех обедов, съеденных в августе, и еще неприятный привкус потных рук. Фрэнки смахнула карты со стола. Свадьба виделась ей чем-то светлым и прекрасным, как снег, и на сердце у нее лежал камень. Она встала из-за стола.

— Всем известно: у кого глаза серые, тот ревнивый.

— Я уже сказала, что не ревную, — ответила Фрэнки, расхаживая по комнате. — Я не могла бы ревновать одного из них и не ревновать другого. Для меня они одно целое.

— А я ревновала, когда мой сводный брат женился, — сказала Беренис. — Ей-богу, когда Джон женился на Клорине, я ей написала, что уши ей оторву. Но видишь, я этого не сделала, и уши у Клорины есть, как у всех людей. А сейчас я ее люблю.

— Дж, — сказала Фрэнки. — Дженис и Джарвис. Как странно!

— Что?

— Дж, — ответила она. — У них обоих имена начинаются с Дж.

— Ну и что? Что из этого?

Фрэнки все кружила по кухне.

— Вот если бы меня звали Джейн, — сказала она, — Джейн или Джэсмин.

— Что-то я не пойму, о чем ты, — ответила Беренис.

— Джарвис, Дженис и Джэсмин. Понимаешь?

— Нет, — ответила Беренис. — А я утром слышала по радио, что французы гонят немцев из Парижа.

— Париж, — повторила Фрэнки пустым голосом. — Интересно, разрешается ли по закону менять имя? Или взять еще одно?

— Конечно, нет. Это не разрешается.

На лестнице, которая вела в ее комнату, лежала кукла. Джон Генри принес ее, сел к столу и начал укачивать.

— Ты правда отдаешь ее мне? — спросил он и, задрав у куклы юбочку, потрогал пальцем настоящие трусики и рубашку. — Я буду звать ее Белль.

Фрэнки посмотрела на куклу.

— Не знаю, о чем думал Джарвис, когда привез мне эту куклу! Подумать только — куклу! А Дженис все говорила, будто представляла меня себе маленькой. Я так надеялась, что Джарвис привезет мне что-нибудь с Аляски.

— На тебя стоило посмотреть, когда ты развернула сверток, — вставила Беренис.

Кукла была большая, с рыжими волосами и фарфоровыми закрывающимися глазами. Джон Генри положил ее на спину, и глаза у нее закрылись; он попытался открыть их, дергая вверх ресницы.

— Перестань, это действует мне на нервы! И вообще убери куклу куда-нибудь подальше, чтобы я ее не видела.

Джон Генри отнес куклу на заднее крыльцо, чтобы захватить ее по пути домой.

— Ее зовут Лили Белль, — сказал он.

На полке возле плиты негромко тикали часы; они показывали только без четверти шесть. Свет за окном все еще оставался резким, желтым и ярким. На заднем дворе тень от беседки казалась особенно черной и густой. Все замерло. Откуда-то издалека доносился свист, неумолчная, горестная августовская песня. Время тянулось бесконечно.

Фрэнки опять подошла к зеркалу и посмотрела на себя.

— Напрасно я сделала себе эту короткую прическу. Мне нужно было прийти на свадьбу с длинными соломенными блестящими волосами. Как ты думаешь?

Она глянула в зеркало, и ей стало страшно. Для Фрэнки это лето вообще оказалось летом страхов, один из них она даже вывела арифметически, сидя с карандашом над листом бумаги. В то лето ей было двенадцать лет и десять месяцев. Ее рост достиг метра и шестидесяти четырех с половиной сантиметров, Фрэнки носила туфли седьмого размера. За последний год Фрэнки выросла на десять сантиметров, во всяком случае так ей казалось. И нахальные дети в то лето кричали ей: «Эй, там наверху не холодно?» А от высказываний взрослых по своему адресу она всякий раз вздрагивала. Если своего полного роста она достигнет в восемнадцать лет, значит, ей еще предстоит расти пять лет и два месяца. Следовательно, как показывала математика, в ней тогда будет два метра семьдесят сантиметров (если только ей каким-то образом не удастся остановиться). А как называется женщина ростом выше двух метров семидесяти сантиметров? Она называется Урод.

Каждый год в начале осени в городе устраивались ярмарки, и целую неделю в октябре ярмарочная площадь манила аттракционами — «колесом обозрений», русскими горами, комнатой смеха и еще «домом уродов». Его устраивали в длинном павильоне, внутри которого устанавливали ряд кабинок. Заплатив двадцать пять центов, можно было войти в павильон и посмотреть уродов в их кабинках. В глубине за занавесом находились еще экспонаты, но чтобы увидеть и их, нужно было заплатить еще по десять центов за вход в каждую кабинку. В октябре прошлого года Фрэнки видела на выставке всех уродов:

Великана,

Толстуху,

Лилипута,

Чернокожего дикаря,

Булавочную Головку,

Мальчика-аллигатора,

Женщину-Мужчину.

Ростом Великан был почти два метра. Его громадные руки расслабленно болтались, а челюсть отвисала. Толстуха сидела на стуле, ее тело напоминало жидкое тесто, которое она похлопывала и мяла руками. Рядом с ней находился сморщенный человечек — Лилипут, одетый в крошечный фрак. Чернокожий был родом с острова, где живут дикари. Он сидел на корточках в своей кабине посреди пыльных костей и пальмовых листьев и ел живьем крыс. Хозяева ярмарки разрешали смотреть его бесплатно каждому, кто приносил крыс подходящей величины, и дети тащили их в холщовых мешочках и в коробках из-под обуви. Чернокожий дикарь хлопал крысу головой о свое колено, сдирал шкурку и начинал хрустеть, жадно пожирая ее, сверкая своими дико голодными глазами. Поговаривали, что он не настоящий дикарь, а просто сумасшедший негр из Селмы. Во всяком случае, Фрэнки не понравилось долго смотреть на него. Она протиснулась сквозь толпу к кабине Булавочной Головки, где Джон Генри простоял всю вторую половину дня. Булавочная Головка подпрыгивала, хихикала и то и дело озиралась по сторонам. Голова ее размером с апельсин была выбрита наголо, но на макушке остался локон, перевязанный розовым бантом. В следующей кабине толпились люди — там сидела Женщина-Мужчина, чудо науки, урод. Левая часть его была одета в леопардовую шкуру, правая — в лифчик и юбку, украшенную блестками. Половина лица заросла бородой, другая половина была ярко накрашена. В обоих глазах застыло странное выражение. Фрэнки слонялась по павильону и заглядывала во все кабинки. Она боялась всех этих уродов — ей казалось, что они украдкой смотрят на нее, пытаясь встретиться взглядом и сказать: мы тебя знаем. Их удлиненные уродские глаза пугали девочку. И весь год Фрэнки не могла забыть их до этого последнего августовского дня.

— Те уроды, — сказала она, — они, наверное, не могут жениться и даже быть на чьей-нибудь свадьбе.

— Какие еще уроды? — спросила Беренис.

— Уроды на ярмарке, — ответила Фрэнки, — те, которых мы видели в прошлом году в октябре.

— А, эти…

— Интересно, много им платят? — спросила Фрэнки.

— Откуда я знаю, — ответила Беренис.

Джон Генри приподнял воображаемую юбку и, приставив пальцы к макушке своей большой головы, запрыгал вокруг кухонного стола, подражая Булавочной Головке.

Потом сказал:

— Она самая симпатичная девочка на свете. Правда, Фрэнки?

— Вот уж нет, — сказала Фрэнки, — по-моему, она совсем не симпатичная.

— Я тоже так думаю, — согласилась Беренис.

— Ну-у! — заспорил Джон Генри. — Она симпатичная.

— Если хотите знать мое мнение, — продолжала Беренис, — от всех этих на ярмарке у меня мурашки по спине бегали. Один хуже другого.

Фрэнки долго смотрела на Беренис в зеркале, потом спросила с расстановкой:

— А от меня у тебя не бегают мурашки?

— От тебя? — переспросила Беренис.

— Как ты думаешь, я стану уродом, когда вырасту? — прошептала Фрэнки.

— Ты? — опять переспросила Беренис. — Нет, конечно.

Фрэнки стало легче. Она искоса посмотрела на себя в зеркало. Часы медленно пробили шесть, и она спросила:

— Ты думаешь, я буду хорошенькой?

— Может быть. Только хотя бы пригладь вихры.

Фрэнки стояла на левой ноге и медленно водила правой по полу. Она почувствовала, как под кожу вошла заноза.

— Нет, я серьезно, — сказала она.

— Тебе надо немного поправиться, и ты будешь совсем ничего. И вести себя как следует.

— Но мне хотелось бы похорошеть к воскресенью, — объяснила Фрэнки. — Мне надо на свадьбе выглядеть получше.

— Тогда хоть умойся. Отмой локти и приведи себя в порядок, вот и будешь хорошенькой.

Фрэнки последний раз взглянула на себя в зеркало и отвернулась. Она подумала о брате и его невесте — внутри у нее что-то сжалось и не отпускало.

— Не знаю, что мне делать. Вот бы умереть!

— Ну, умри, если так! — заявила Беренис.

— Умри! — как эхо, повторил Джон Генри.

Мир остановился.

— Иди домой, — приказала Фрэнки Джону Генри.

Он стоял, сдвинув большие колени, положив маленькую грязную руку на край белого стола, и не двинулся с места.

— Слышишь, что я сказала? — крикнула Фрэнки и, грозно взглянув на него, схватила сковородку, висевшую над плитой.

Она три раза обежала вокруг стола, пытаясь догнать Джона Генри, наконец он выскочил в прихожую и за дверь. Фрэнки заперла дверь и еще раз крикнула:

— Иди домой!

— Ну что ты творишь, о, Господи! — сказала Беренис. — Таким злюкам лучше не жить на свете.

Фрэнки открыла дверь на лестницу, которая вела в ее комнату, и села на нижнюю ступеньку. В кухне стало по-идиотски тихо и печально.

— Знаю, — ответила она. — Я хочу посидеть спокойно и немного подумать.

В это лето Фрэнки была противна самой себе. Она ненавидела себя; она была ни к чему не годной, слонявшейся все лето по кухне бездельницей, грязной, жадной, злой и унылой. Она была не просто злюкой, которой лучше не жить на свете, а еще и преступницей. Если бы закону было все известно про нее, ее судили бы и отправили в тюрьму. Но не всегда Фрэнки была преступницей и ни к чему не годным человеком. До апреля этого года и еще раньше она была как все люди. Она вступила в клуб и училась в седьмом классе. По утрам в субботу она помогала отцу, а днем после этого ходила в кино и даже не знала, что такое страх. Ночью девочка все еще спала рядом с отцом, но вовсе не оттого, что боялась темноты.

Но весна этого года оказалась необычной. Все начало меняться, и Фрэнки не могла понять этих перемен. После унылой, серой зимы в окно застучали мартовские ветры и по синему небу поплыли белые плотные облака. Апрель наступил внезапно и был тихим, а деревья стояли в буйной яркой зелени. По всему городу цвели бледные глицинии, потом цветы бесшумно осыпались. Фрэнки было почему-то грустно от этих зеленых деревьев и апрельских цветов. Она не понимала, отчего грустит, но именно из-за этой непонятной грусти вдруг решила, что должна уехать. Она читала сообщения о войне, думала об огромном мире и даже уложила свой чемодан, чтобы уехать, но не знала куда.

В тот год Фрэнки впервые задумалась о мире в целом. Для нее мир был не просто круглым школьным глобусом, на котором каждая страна четко обозначалась своим цветом. Ее мир был огромный, весь в трещинах, свободный, он вращался со скоростью тысяча миль в час. Школьный учебник географии устарел — страны на Земле изменились. Фрэнки читала в газетах сообщения о войне, но на свете оказалось так много стран, и события на войне происходили так быстро, что временами она ничего не могла понять. В это лето Паттон[2] гнал немцев через Францию. В России и на Сайпане[3] тоже шла война. Ей мерещились сражения и солдаты. Но в разных местах шло одновременно так много сражений, что она не могла сразу представить себе миллионные армии солдат. Она видела русского солдата в русских снегах, смуглого и замерзшего и с замерзшей винтовкой. Она видела япошек с узкими глазами на острове, покрытом джунглями из лиан. Европу, трупы повешенных на деревьях и военные корабли на синих океанах. Четырехмоторные самолеты, горящие города и хохочущего солдата в стальной каске. Иногда картины войны и земного шара начинали вихриться перед ее глазами, у Фрэнки кружилась голова. Когда-то, еще давно, она предсказывала, что война кончится через два месяца, но теперь уже не была в этом уверена. Ей хотелось стать мальчиком, служить в морской пехоте и попасть на войну. Она мечтала летать на самолетах и получать золотые медали за храбрость. Но на войну она попасть не могла, и по временам ее охватывало уныние, и она не знала, куда деваться. Она решила стать донором Красного Креста, сдавать кровь по кварте в неделю, чтобы ее кровь текла в жилах австралийцев, сражающихся французов и китайцев — людей, разбросанных по всей земле, и тогда все они станут ей как бы родными. Ей чудились голоса военных врачей, которые говорят, что такой красной и здоровой крови, как у Фрэнки Адамс, им еще никогда не приходилось видеть. И ей рисовалась картина, как через много лет после войны она встретит солдат, которым перелили ее кровь, и они скажут, что обязаны ей жизнью; они не будут называть ее «Фрэнки», а скажут «Адамс». Но из этого ничего не вышло. Красный Крест отказался брать у нее кровь — ей было слишком мало лет. Она разозлилась на Красный Крест и почувствовала себя никому не нужной. Война и большой мир оказались слишком стремительными, необъятными и чужими. Когда она подолгу думала о большом мире, ей становилось страшно. Она не боялась ни немцев, ни бомб, ни японцев. Она боялась только, что ей не дадут принять участие в войне, и тогда мир окажется отгороженным от нее.

Поэтому она решила, что должна уехать из этого города, уехать куда-нибудь подальше. Поздняя весна в этом году была ленивой и слишком ароматной. Эти нескончаемые дни пахли цветами, и зеленое благоухание вызывало у нее отвращение. И город вызывал у нее отвращение. Фрэнки никогда не плакала, что бы ни происходило, но в это лето она могла неожиданно заплакать из-за пустяков. Иногда она выходила во двор рано-рано и долго стояла и смотрела на небо и восходящее солнце. У Фрэнки было такое чувство, будто ее мучит какой-то вопрос, а солнце не отвечает. Многое, на что раньше она почти не обращала внимания, теперь угнетало ее: свет в окнах домов на улице, незнакомый голос, донесшийся вдруг из переулка. Она смотрела на свет и слушала этот голос, и внутри ее что-то напрягалось в ожидании. Но свет гас, голос умолкал, и, хотя она продолжала ждать, все кончалось ничем. Фрэнки боялась всего, что заставляло ее задуматься, кто же она такая, кем будет и почему она стоит в эту минуту одна, смотрит на свет, слушает или смотрит в небо. Ей делалось страшно, и в груди ее что-то странно сжималось.

Однажды вечером, еще в апреле, когда Фрэнки с отцом собиралась ложиться спать, отец посмотрел на нее и вдруг сказал:

— Что это за долговязый пистолет двенадцати лет от роду, который все еще хочет спать рядом со своим отцом?

Она стала уже слишком большой, чтобы, как прежде, спать рядом с отцом. И теперь ей приходилось спать в своей комнате наверху одной. Фрэнки почувствовала к отцу неприязнь, и они часто обменивались косыми взглядами. Ей расхотелось бывать дома.

Она бродила по городу, и все, что видела и слышала, казалось ей каким-то незаконченным, ею овладела скованность, которая никак не проходила. Она спешила заняться чем-нибудь, но за что бы она ни бралась, все получалось не так. Она заходила к своей лучшей подруге Эвелин Оуэн, у которой была футбольная форма и испанская шаль; одна из них надевала футбольную форму, а другая накидывала шаль, и они вдвоем шли в город, в магазин, где любая вещь стоит десять центов. Но и это не помогало, все было совсем не то, чего хотелось Фрэнки. Когда же наступали бледные весенние сумерки, в воздухе повисал горько-сладкий запах пыли и цветов, в окнах загорался свет, на улице слышались протяжные голоса, зовущие детей ужинать, над городом собирались стаей стрижи и, покружив, все вместе улетали, и небо тогда оставалось пустым и просторным, — после этих долгих весенних вечеров и прогулок по улицам города Фрэнки охватывала острая грусть, сердце ее сжималось и почти переставало биться.

Ей никак не удавалось преодолеть эту скованность, и потому она спешила заняться чем-нибудь. Вернувшись домой, она надевала на голову ведерко для угля, точно колпак сумасшедшего, и слонялась вокруг кухонного стола. Она принималась за все, что только могла придумать, но что бы она ни делала, все получалось не так. А потом, натворив всяких глупостей, от чего ей становилось противно и пусто на душе, она входила в кухню и говорила:

— Как бы мне хотелось разнести вдребезги весь этот город.

— Ну так разнеси, только не торчи с таким кислым видом. Займись чем-нибудь.

И наконец начались неприятности.

Она совершала проступок за проступком и попала в беду.

Фрэнки нарушила закон, и, однажды став преступникам, она нарушала его снова и снова. Она взяла из отцовского письменного стола пистолет и ходила с ним по городу, расстреляв на пустыре все патроны. Потом она стала грабителем — украла в магазине Сирса и Роубака нож с тремя лезвиями. А однажды в субботу после обеда (дело было в мае) в гараже Маккинов Барни Маккин совершил при ней что-то странное и противное. При воспоминании об этом в желудке у нее поднималась тошнота, и она боялась смотреть людям в глаза. Она возненавидела Барни и хотела убить его. Иногда, лежа в кровати, она мечтала застрелить его из пистолета или вонзить ему нож между глаз.

Ее лучшая подруга Эвелин Оуэн уехала насовсем во Флориду, и Фрэнки не с кем стало играть. Долгая цветущая весна прошла, и в городе началось лето, безобразное, одинокое и очень жаркое. С каждым днем ей все больше и больше хотелось уехать из города — уехать в Южную Америку, в Голливуд или Нью-Йорк. Она много раз укладывала чемодан, но никак не могла решить, куда же ей уехать и как добраться туда одной.

Поэтому Фрэнки осталась дома, слонялась по кухне, а лето все не кончалось. Когда наступили самые жаркие дни, ее рост достиг ста шестидесяти четырех с половиной сантиметров, она была долговязой жадиной, лентяйкой и злюкой, такой злюкой, каким лучше не жить на свете. И ей было страшно, но не так, как бывало раньше. Остался лишь страх перед Барни, отцом и законом. Но даже эти страхи в конце концов исчезли; спустя некоторое время грех, совершенный в гараже Маккинов, стал забываться, и она вспоминала о нем только во сне. Она больше не думала ни об отце, ни о законе. Фрэнки сидела на кухне с Джоном Генри и Беренис. Она не думала ни о войне, ни о большом мире. Ничто больше не причиняло ей боль, ничто ее не заботило. Она больше не выходила на задний двор смотреть в небо. Она не обращала внимания на звуки и голоса лета и не гуляла вечером по городу. Она не поддавалась грусти, и ей все было все равно. Она ела, писала пьесы, училась бросать нож в стену гаража и играла в бридж на кухне. Каждый день был похож на предыдущий, только становился длиннее, и ничто больше не причиняло ей боли.

Вот почему в эту пятницу, когда приехал ее брат с невестой, Фрэнки поняла, что все изменилось. Но почему и что с ней еще должно случиться, этого она не знала. И хотя она пробовала поговорить с Беренис, та тоже ничего не знала.

— Мне даже как-то больно думать о них, — сказала она.

— А ты не думай, — ответила Беренис. — Ты весь день только о них и говоришь.

Фрэнки сидела на верхней ступеньке лестницы, которая вела в ее комнату, и смотрела в кухню широко открытыми глазами. И хотя ей это причиняло боль, она все-таки думала о свадьбе. Она вспоминала, как выглядели ее брат и его невеста, когда в этот день она вошла в столовую в одиннадцать часов утра. Во всем доме внезапно наступила тишина, потому что Джарвис сразу же, как только они приехали, выключил радио; после того как все лето приемник работал день и ночь и никто его уже не слушал, эта непонятная тишина напугала Фрэнки. Она вошла из прихожей в комнату и остановилась в дверях — так поразил ее вид брата с невестой. Они вместе породили в ней чувство, которого она не могла понять. Оно было подобно ощущению весны, только более внезапное и острое. И вызвало в ней все ту же скованность и странное чувство страха. Фрэнки так углубилась в размышления, что голова у нее пошла кругом и затекла нога.

Наконец она спросила Беренис:

— Сколько лет тебе было, когда ты первый раз вышла замуж?

Пока Фрэнки размышляла, Беренис успела надеть свое лучшее платье и теперь читала журнал. Она ждала шести часов, когда за ней должны были зайти Хани и Т. Т. Вильямс. Они собирались поужинать в кафе-кондитерской «Нью-Метрополитен», а потом пойти гулять по городу. Читая, Беренис шевелила губами, потому что повторяла все про себя. Теперь ее черный глаз оторвался от журнала и глянул на Фрэнки, но голову она не подняла, и поэтому казалось, что голубой глаз все еще читает. Эти два разных взгляда действовали Фрэнки на нервы.

— Мне было тринадцать, — ответила Беренис.

— Почему ты так рано вышла замуж?

— А совсем и не рано, — ответила Беренис. — Мне тогда было тринадцать лет, и с тех пор я не выросла ни на сантиметр.

Беренис была очень маленького роста. Фрэнки пристально посмотрела на нее и спросила:

— Значит, если выходишь замуж, то перестаешь расти?

— Конечно, — ответила Беренис.

— Этого я не знала, — сказала Фрэнки.

Беренис выходила замуж четыре раза. Ее первым мужем был каменщик Луди Фримен, самый лучший и самый любимый из четырех. Он подарил Беренис лисью горжетку, а однажды они ездили в Цинциннати и видели снег. В течение целой зимы Беренис и Луди Фримен видели северный снег. Они любили друг друга и были женаты девять лет, до того самого ноября, когда он заболел и умер.

Три следующих мужа были плохие люди, и каждый новый хуже предыдущего, и когда Беренис рассказывала про них, у Фрэнки портилось настроение. Первый оказался старым жалким пьяницей. Второй был не в себе, он вытворял всякие несуразности, и по ночам ему снилось, что он ест, — однажды он даже сжевал угол простыни. Беренис не знала, что ей с ним делать, и в конце концов она оставила его. Последний муж оказался зверем — он выбил Беренис глаз и украл у нее мебель. Ей пришлось обратиться за помощью к закону.

— Ты каждый раз надевала на свадьбу фату? — спросила Фрэнки.

— Два раза, — ответила Беренис.

Фрэнки не могла усидеть на месте. Она слонялась по кухне, хотя у нее в пятке сидела заноза и она прихрамывала. Большие пальцы рук она засунула за ремень своих шорт, намокшая рубашка прилипла к спине.

Наконец она выдвинула ящик кухонного стола и достала длинный острый нож, которым резали мясо. Она села и положила ступню с занозой на левое колено. Подошва ее босой ноги была длинной и узкой, вся в беловатых шрамах, потому что каждое лето Фрэнки наступала на гвозди. У нее были самые закаленные ноги во всем городе. Она могла ножом срезать с пяток кожицу, похожую на воск, и ей не было больно, хотя любой другой человек чувствовал бы боль. Но Фрэнки не сразу стала выковыривать занозу — она просто сидела, закинув ступню на колено, держала в правой руке нож и смотрела через стол на Беренис.

— Расскажи мне, — попросила она, — расскажи мне подробно, как это было.

— Ты же знаешь, — ответила Беренис. — Ты сама их видела.

— Все равно расскажи, — настаивала Фрэнки.

— Ладно, но в последний раз, — сказала Беренис. — Твой брат с невестой приехали сегодня к обеду; ты и Джон Генри прибежали с заднего двора поздороваться с ними. Потом, гляжу, ты шмыгнула через кухню к себе в комнату. Когда ты вернулась, на тебе было кисейное платье, и ты себе намазала губы помадой от уха до уха. Потом вы все сидели за столом в гостиной. Было жарко. Джарвис привез мистеру Адамсу бутылку виски, и они выпили понемногу, а вы с Джоном Генри пили лимонад. После обеда твой брат и его невеста уехали в Уинтер-Хилл трехчасовым поездом. Свадьба будет в воскресенье. Это все. Ну, хватит с тебя?

— Мне так жаль, что они не смогли остаться у нас подольше, хотя бы до завтра. Ведь Джарвис так давно не видел нас. Только им, наверное, все время хочется быть вместе. Джарвис сказал, что ему надо оформить в Уинтер-Хилле какие-то документы. — Фрэнки глубоко вздохнула. — Интересно, куда они собираются поехать после свадьбы?

— В свадебное путешествие. Твоему брату дадут несколько дней отпуска.

— А куда они поедут в свадебное путешествие?

— Уж этого я не знаю.

— Скажи, — еще раз спросила Фрэнки, — как же они все-таки выглядели?

— Как выглядели? — ответила Беренис. — Они нормально выглядели. Твой брат — очень красивый блондин. А она — брюнетка, маленькая и хорошенькая. Такая симпатичная белая пара. Ты же их видела.

Фрэнки закрыла глаза и хотя зрительно не могла их себе представить, но чувствовала, как они уезжают от нее. Она чувствовала, как они вдвоем едут в поезде, едут и едут, а она остается. Они были сами по себе, она — сама по себе, они уезжали, а она сидела в одиночестве у кухонного стола. Но частица ее была с ними, и она чувствовала, как эта частица удаляется от нее все дальше и дальше, словно на Фрэнки напала болезнь раздвоения и часть ее уходит все дальше, так что та Фрэнки, что сидела на кухне, была лишь оставшаяся от нее скорлупа, забытая у стола.

— Все так странно, — сказала она и наклонилась над своей ногой.

На лице она почувствовала что-то мокрое, не то слезы, не то капли пота, она шмыгнула носом и надрезала ногу, чтобы вытащить занозу.

— Неужто тебе совсем не больно? — поинтересовалась Беренис.

Фрэнки покачала головой и ничего не ответила, потом спросила:

— С тобой бывало, чтобы ты вспоминала людей словно ощущение, а не образ?

— Как это?

— А вот так, — медленно объяснила Фрэнки. — Я их хорошо разглядела. На Дженис было зеленое платье и красивые зеленые туфли на высоких каблуках. Ее темные волосы были собраны в узел, а одна прядь лежала свободно. Джарвис сидел рядом с ней на диване в своей коричневой форме, загорелый и очень чистый. Я в жизни не видела двух людей красивее их. И все-таки я словно бы видела не все, что мне хотелось видеть. Я никак не могла собраться и сразу все разглядеть. А потом они уехали. Теперь ты понимаешь?

— Ты же делаешь себе больно, — ответила Беренис. — Возьми иголку.

— Ну и пусть, — сказала Фрэнки.

Было только половина седьмого, и все в эти предвечерние минуты блестело, точно зеркало. С улицы больше не доносился свист, на кухне все замерло. Фрэнки сидела лицом к двери, которая выходила на заднее крыльцо. В нижнем углу двери была выпилена квадратная дыра для кота, а около двери стояло блюдечко скисшего молока голубоватого цвета. Когда началась жара, кот убежал. Такова жаркая пора, этот период в конце лета, когда, как правило, не бывает никаких происшествий; но если уж что-то случится, то все так и останется, пока жара не спадет. Сделанное не переделывается, совершенная ошибка не исправляется.

В этом августе Беренис расчесала комариный укус у себя под мышкой правой руки, и он начал нарывать и, конечно, заживет, только когда спадет жара. Два семейства августовской мошкары облюбовали себе местечко в уголках глаз Джона Генри, и, хотя он часто тряс головой и помаргивал, они не желали улетать. А потом убежал Чарлз. Фрэнки не видела, как он вышел из дома и убежал, просто четырнадцатого августа, когда она позвала его ужинать, он не пришел и больше не появлялся. Она всюду разыскивала кота, послала Джона Генри бегать по городу и звать его. Но стояла жара, и Чарлз не вернулся.

Каждый день Фрэнки говорила Беренис одни и те же слова, и ответы Беренис были одними и теми же.

Поэтому они стали точно противная песенка, которую пели снова и снова.

— Если бы я хоть знала, куда он убежал!

— Да не переживай ты из-за этого драного кота. Я ж тебе сказала, что он не вернется.

— Чарлз не драный кот, а почти что чистокровный персидский.

— Он такой же перс, как я, — говорила Беренис. — Больше ты своего красавца не увидишь. Он ушел искать себе подругу.

— Подругу?

— А то кого же? Ищет себе подружку.

— Ты и вправду так думаешь?

— Конечно.

— Так почему же ему не привести свою подругу домой? Он ведь знает, что я буду только рада, если у нас поселится целая кошачья семья.

— Больше ты этого драного кота не увидишь.

— Если бы я хоть знала, куда он убежал.

Вот так день за днем в тоскливые предвечерние часы их голоса повторяли одну и ту же мелодию, одни и те же слова, и они стали напоминать Фрэнки нелепые стихи, которые наперебой читают двое сумасшедших. В конце концов она стала твердить Беренис:

— У меня такое чувство, будто все ушли и оставили меня одну.

Потом опускала голову на стол, и ей становилось страшно.

Но в этот день Фрэнки вдруг все изменила. Ей в голову пришла одна мысль, и, положив нож, она встала из-за стола.

— Я знаю, что мне нужно сделать, — сказала она внезапно. — Слышишь?

— Не кричи, я не глухая.

— Мне нужно обратиться в полицию. Они найдут Чарлза.

— На твоем месте я бы не делала этого, — ответила Беренис.

Фрэнки позвонила по телефону, который стоял в прихожей, и рассказала представителю закона про кота.

— Это почти чистокровный персидский кот, — сказала она, — только у него короткая шерсть. Очень красивого серого цвета, и на горле белое пятнышко. Отзывается на кличку «Чарлз», но если он не прибежит, попробуйте позвать его «Чарлина». Меня зовут мисс Ф. Джэсмин Адамс, мой адрес — Гроув-стрит, дом 124.

Когда Фрэнки вошла в кухню, Беренис негромко хихикала.

— Ну и ну! Вот сейчас они приедут, свяжут тебя и отвезут в Милджвилл. Да только представь себе, как толстяки полицейские гоняются за котами по улицам и зовут: «Кс, кс, кс, Чарлз! Иди же сюда, Чарлина!» О, Господи Боже!

— Да замолчи ты, — сказала Фрэнки.

Беренис сидела за столом. Она больше не хихикала, но ее черный глаз насмешливо косился на Фрэнки, пока она наливала кофе в белое фарфоровое блюдце, чтобы остудить.

— А кроме того, — продолжала она, — по-моему, нечего по пустякам беспокоить полицию, да и по делу даже не стоит к ней лезть.

— И вовсе не по пустякам, — сердито заявила Фрэнки.

— Ты же только что сказала им свое имя и адрес. И теперь они знают, где тебя искать, если им это понадобится.

— Ну и пусть! — сердито воскликнула Фрэнки. — Мне все равно! Мне все равно! — И внезапно ей стало безразлично, будет кто-нибудь знать, что она преступница, или нет. — Пусть приходят и арестуют меня, мне все равно.

— Я ведь только дразнила тебя, — сказала Беренис. — Вся беда в том, что у тебя пропало чувство юмора.

— А может, в тюрьме мне будет и лучше.

Фрэнки все кружила у стола, не расставаясь с чувством, что они уезжают от нее. Их поезд мчался на север. Позади оставались миля за милей, они уезжали все дальше и дальше от города на север, и воздух становился все прохладнее, смеркалось, как смеркается зимой. Поезд уносился к холмам, гудя по-зимнему, и миля за милей они отъезжали все дальше и дальше. Вот они передают друг другу коробку изящных шоколадных ракушек с завитками и смотрят, как за окном проносятся зимние мили. Теперь они уже очень далеко от ее города и скоро приедут в Уинтер-Хилл.

— Сядь, — приказала Беренис, — ты действуешь мне на нервы.

Неожиданно Фрэнки рассмеялась. Она вытерла лицо тыльной стороной ладони и снова подошла к столу.

— Ты слышала, что сказал Джарвис?

— Что?

Фрэнки все смеялась и не могла остановиться.

— Они разговаривали о том, стоит ли голосовать за С. П. Макдональда, и Джарвис сказал: «Я не голосовал бы за этого подлеца, даже если бы он выставил свою кандидатуру на должность собаколова». В жизни не слышала ничего остроумнее.

Беренис не засмеялась. Ее черный глаз скосился в угол, быстро оценил шутку и снова взглянул на Фрэнки. Беренис переоделась в розовое шелковое платье, а шляпу с розовым пером положила на стол. От голубого стеклянного глаза пот на ее темном лице тоже казался голубоватым. Беренис поглаживала перо на шляпе.

— А знаешь, что сказала Дженис? — продолжала Фрэнки. — Когда папа заметил, что я очень выросла, она сказала, что совсем не считает меня ужасно высокой. И еще сказала, что она почти не выросла после тринадцати лет. Честное слово, Беренис!

— Ну и хорошо.

— Она сказала, что у меня прекрасный рост и я, наверное, больше не буду расти. И еще она сказала, что все известные манекенщицы и кинозвезды…

— Она этого не говорила, — перебила Беренис. — Я ведь все слышала. Она только сказала, что ты, наверное, больше не будешь расти. А ничего такого она не говорила. Тебя послушать, так она только об этом и говорила.

— Она сказала…

— Это твой большой недостаток, Фрэнки. Стоит кому-нибудь что-нибудь сказать так, походя, и ты все так раздуваешь в своем воображении, что и не узнать. Вот твоя тетя Пет сказала Клорине, что у тебя хорошие манеры, а Клорина передала это тебе, ничего не прибавив. И гляжу, ты повсюду хвалишься, будто миссис Уэст сказала, что у тебя манеры лучше всех в городе и тебе нужно поехать в Голливуд. Чего только ты не наговорила! Если тебя чуть похвалят, так ты сразу придумываешь бог знает что. И то же самое, если тебя ругают. Ты все раздуваешь и представляешь так, как тебе нравится. А это большой недостаток.

— Не читай мне нравоучений, — ответила Фрэнки.

— Я тебе ничего не читаю, это все истинная правда.

— Кое с чем я согласна, — наконец сказала Фрэнки. Она закрыла глаза, и в кухне наступила тишина. Она чувствовала, как бьется ее сердце, и заговорила шепотом: — Вот что мне хочется знать: как, по-твоему, я произвела хорошее впечатление?

— Впечатление?

— Да, — ответила Фрэнки, не открывая глаз.

— Откуда я знаю? — сказала Беренис.

— Ну как я себя вела? Что я делала?

— Ничего ты не делала.

— Ничего? — переспросила Фрэнки.

— Ничего. Ты просто смотрела на них, будто на чудо какое. А как только заговорили о свадьбе, у тебя уши сразу стали торчком.

Фрэнки подняла руку к левому уху.

— И вовсе нет, — горько сказала она. И, помолчав, добавила: — В один прекрасный день ты увидишь, как твой большой толстый язык выдернут и положат перед тобой на стол. Как ты думаешь, тебе хорошо будет?

— Не груби, — сказала Беренис.

Фрэнки посмотрела на занозу у себя в пятке и, вытащив ее ножом, объявила:

— Любому человеку было бы больно, а мне нет. — Потом она начала опять кружить по комнате. — Я так боюсь, что не произвела хорошего впечатления.

— Ну и что? — сказала Беренис. — Скорее бы приходили Хани и Т. Т. Вильямс. Ты мне действуешь на нервы.

Фрэнки приподняла левое плечо и прикусила нижнюю губу. Потом она неожиданно села и уронила голову на стол, сильно стукнувшись.

— Что это ты, — сказала Беренис, — перестань!

Но Фрэнки все сидела застыв, сжавшись и опустив лицо на руку, и стискивала кулаки. Ее голос звучал неровно и приглушенно.

— Они были такие красивые, — шептала она. — Им, наверное, очень весело. И они уехали и бросили меня.

— Подними-ка голову, — приказала Беренис, — веди себя как следует.

— Они приехали и уехали, — говорила Фрэнки, — уехали и оставили мне эту тоску.

— Э-э-э! — в конце концов сказала Беренис. — Теперь я кое-что понимаю.

В кухне было тихо. Кухарка четыре раза топнула ногой — раз, два, три, бац! Ее живой глаз был темным и насмешливым. Она пристукивала каблуком, а потом запела в такт энергичным голосом:

Фрэнки помешалась!
Фрэнки помешалась!
Фрэнки помешалась
На сва-адьбе!

— Перестань, — попросила Фрэнки.

Фрэнки помешалась!
Фрэнки помешалась! —

продолжала Беренис не умолкая, и ее голос звенел, как джазовая мелодия или как стук сердца, который отдается в голове, когда у тебя жар.

Фрэнки стало нехорошо, и она взяла со стола нож.

— Лучше замолчи!

Беренис сразу умолкла. Кухня внезапно съежилась, и в ней наступила тишина.

— Положи нож.

— Попробуй заставь меня.

Фрэнки перехватила нож так, что рукоятка упиралась ей в ладонь, и потрогала лезвие. Оно было острым, гибким и длинным.

— Положи нож, чертенок!

Но Фрэнки поднялась со стула и тщательно прицелилась. Ее глаза сузились, а руки больше не дрожали — от ножа словно исходило спокойствие.

— Попробуй только бросить! — крикнула Беренис. — Попробуй только!

Во всем доме было очень тихо. Казалось, что пустой дом ждет. И тогда в воздухе просвистел нож и, вонзаясь, стукнуло лезвие. Нож впился в филенку двери, за которой начиналась лестница, и задрожал. Фрэнки смотрела на него, пока он не перестал дрожать.

— Я лучше всех в городе бросаю нож, — сказала она.

Позади нее Беренис не сказала ни слова.

— Если устроят такие соревнования, я буду победительницей.

Фрэнки выдернула нож из стены и положила его на стол. Потом она поплевала на ладони и потерла их.

Наконец Беренис заговорила:

— Фрэнсис Адамс, когда-нибудь ты допрыгаешься!

— Если я и промахиваюсь, то всего на несколько сантиметров.

— Ты знаешь, что отец не разрешает тебе бросать нож в доме.

— Я тебя предупреждала: не дразни меня.

— Тебе не место в доме, — сказала Беренис.

— В этом доме мне жить осталось недолго. Я скоро убегу отсюда.

— Туда тебе и дорога, долговязой безобразнице, — ответила Беренис.

— Вот увидишь, я уеду из города.

— И куда же ты отправишься?

Фрэнки осмотрела все углы кухни, потом ответила:

— Не знаю.

— А я знаю, — сказала Беренис. — Прямиком в сумасшедший дом, вот куда.

— Нет, — отрезала Фрэнки. Она стояла неподвижно и смотрела на стену, всю покрытую странными рисунками, а потом закрыла глаза. — Я уеду в Уинтер-Хилл. Я уеду на свадьбу. И пусть я ослепну, если когда-нибудь вернусь сюда.

Она сама не знала, что бросит нож, до тех пор пока он не вонзился в дверь и не задрожал. И она не знала, что произнесет эти слова, пока они не прозвучали. Ее клятва была как внезапно брошенный нож; Фрэнки почувствовала, как клятва поразила ее и теперь дрожала в ней. И когда слова замерли, она повторила:

— После свадьбы я сюда не вернусь.

Беренис откинула ладонью влажную прядь со лба Фрэнки.

— Миленькая, ты не шутишь? — спросила она.

— Нет, конечно! — сказала Фрэнки. — Думаешь, я зря дала такую клятву? Иногда, Беренис, мне кажется, что ты все понимаешь куда медленнее, чем другие люди.

— Но ведь ты же сказала, что не знаешь, куда хочешь уехать, — продолжала Беренис. — Ты уезжаешь, а сама не знаешь куда. Просто я тут никакого смысла не вижу.

Фрэнки осмотрела по очереди все четыре стены кухни сверху донизу. Она думала о большом мире, непостоянном и свободном, о мире, который вращался стремительнее и свободнее, чем когда-либо прежде. Картины войны проскакивали одна за другой перед ее взором, соединяясь в одну. Она видела острова, покрытые яркими цветами, и берег северного моря, на который накатываются серые волны. Мертвые глаза и топот солдатских ног. Танки и самолет со сломанным крылом, который горел, падая вниз в пустынном небе. Огромный мир был расколот грохотом сражений и вращался со скоростью тысяча миль в минуту. В мозгу Фрэнки мелькали названия: Китай, Пичвилл, Новая Зеландия, Париж, Цинциннати, Рим. Она думала о вращающемся огромном мире, пока ноги у нее не начали дрожать, а на ладонях не выступил пот. И все-таки она не знала, куда поедет. Наконец она оторвала взгляд от стен кухни и сказала Беренис:

— Мне кажется, будто с меня сняли всю кожу. Съесть бы сейчас шоколадного мороженого.

Беренис положила ей на плечи руки и укоризненно покачала головой. Ее настоящий глаз, прищурившись, смотрел в лицо Фрэнки.

— Но все, что я тебе сказала, — повторила Фрэнки, — истинная правда. После свадьбы я сюда не вернусь.

Позади раздался шорох, обернувшись, они увидели, что в дверях стояли Хани и Т. Т. Вильямс. Хотя Хани приходился Беренис сводным братом, они не были похожи: Хани скорее можно было принять за иностранца, кубинца или мексиканца. У него была светлая кожа лилового оттенка, узкие спокойные глаза продолговатой формы и гибкое тело. За его спиной стоял Т. Т. Вильямс, очень большой и черный. Он был седой, старше даже Беренис, и облачен был в парадный костюм с красным значком в петлице. Т. Т. Вильямс ухаживал за Беренис. Он был хозяином ресторана для негров, и деньги у него водились. Хани из-за плохого здоровья не взяли в армию, и он копал песок в карьере, пока у него внутри что-то не оборвалось, и с тех пор он больше не мог заниматься физическим трудом. Втроем они стояли в дверях одним темным пятном.

— Что это вы так тихо подкрались? — спросила Беренис. — Я вас даже не слышала.

— Вы с Фрэнки о чем-то заговорились, — сказал Т. Т.

— Я уже готова, — заявила Беренис, — давно готова. Может, вы на дорогу чего-нибудь пригубите?

Т. Т. Вильямс взглянул на Фрэнки и переступил с ноги на ногу. Он держался с достоинством, любил угождать другим и всегда старался соблюдать все правила приличия.

— Фрэнки умеет держать язык за зубами, — продолжала Беренис. — Так ведь?

На такой вопрос Фрэнки ничего даже не ответила. Хани был одет в темно-красный, болтавшийся на нем вискозный костюм, и она сказала:

— Какой у тебя хороший костюм, Хани. Где ты его купил?

Хани умел разговаривать как учитель, и его лиловые губы двигались легко и быстро, словно бабочки. Но на этот раз он только пробормотал в ответ слово, даже не слово, а звук «х-х-м-м», который мог означать все, что угодно.

Стаканы уже стояли на столе, как и бутылка из-под выпрямителя для волос с джином, но они не стали пить.

Беренис сказала что-то про Париж, и Фрэнки почувствовала — они ждут, чтобы она ушла. Она стояла в дверях и смотрела на них. Ей не хотелось уходить.

— Хотите разбавить водой, Т. Т.? — спросила Беренис.

Они втроем остановились у стола, а Фрэнки замерла в дверях, лишняя.

— Ну, до свидания, — сказала она.

— Пока, миленькая, — ответила Беренис. — И забудь ерунду, о которой мы с тобой говорили. Если мистер Адамс не вернется до темноты, пойди к Уэстам, сходи поиграть с Джоном Генри.

— Когда это я боялась темноты? — сказала Фрэнки. — До свидания.

— До свидания, — ответили они.

Фрэнки закрыла дверь, но все равно слышала их голоса в кухне. Прислонив голову к кухонной двери, она слышала глухое бормотание, которое становилось то тише, то громче: «бу-бу-бу». Потом — после этого ленивого журчания голосов — возник вопрос Хани:

— О чем это вы толковали с Фрэнки, когда мы пришли?

Фрэнки прижала ухо к двери, чтобы услышать, что ответит Беренис, и наконец услышала:

— Да так, о пустяках. Фрэнки болтала всякую чепуху.

Девочка слушала их, пока Беренис и гости не ушли. В опустевшем доме темнело. Ночью Фрэнки и ее отец оставались совсем одни, потому что сразу после ужина Беренис уходила к себе домой.


Когда-то Адамсы сдавали одну из спален в своем доме. Фрэнки тогда было девять лет, в тот год умерла ее бабушка. Комнату сняли муж с женой по фамилии Марлоу. Они запомнились Фрэнки только потому, что про них однажды было сказано — «это простые люди».

И все же, пока они жили в доме Адамсов, Фрэнки была зачарована мистером и миссис Марлоу и их комнатой. Когда их не было дома, Фрэнки заходила к ним и осторожно, легкими движениями трогала разные вещи: пульверизатор миссис Марлоу, из которого можно было побрызгать духами, розово-серую пуховку для пудры, деревянные колодки для обуви мистера Марлоу. Они внезапно съехали после одного события, смысл которого Фрэнки не поняла. Произошло это летом в воскресенье.

Дверь в комнату Марлоу была открыта. Фрэнки могла видеть только часть комнаты, угол комода и лишь часть кровати, на которой лежал корсет миссис Марлоу. Но тишину комнаты нарушил какой-то непонятный звук. Переступив через порог, Фрэнки была настолько поражена увиденным в течение одной секунды, что бросилась на кухню, крича:

— У мистера Марлоу припадок!

Беренис подбежала, но, заглянув внутрь, только сжала губы и резко захлопнула дверь. Очевидно, она рассказала об этом отцу Фрэнки, потому что вечером он заявил — Марлоу придется уехать. Фрэнки пыталась спросить у Беренис, что произошло, но та только ответила, что это простые люди и, коль скоро в доме есть определенное лицо, они, по крайней мере, могли бы это понимать и закрывать дверь. Хотя Фрэнки знала, что «определенное лицо» — это она, но так ничего и не поняла. Она спрашивала, что за припадок был у мистера Марлоу, но Беренис ответила только:

— Детка, обычный припадок.

По ее тону Фрэнки поняла, что ей чего-то недоговаривают. А позже она помнила только то, что Марлоу — простые люди, и потому обладали простыми вещами.

Спустя долгое время она перестала думать о Марлоу и о его припадке, помнила только их фамилию и то, что они когда-то снимали спальню в их доме, и в ее представлении простые люди связывались с розово-серыми пуховками и пульверизаторами для духов. С тех пор Адамсы комнату никому не сдавали…

Фрэнки подошла к вешалке для шляп в прихожей и надела одну из шляп отца. Она взглянула в зеркало на свою сумрачную, безобразную физиономию. Да, говорить о свадьбе не следовало бы. Весь вечер она задавала не те вопросы, а Беренис отшучивалась. Фрэнки не могла понять, что за чувство мучило ее, и стояла перед зеркалом, пока вечерние тени не навели ее на мысль о привидениях.


Фрэнки вышла на улицу перед домом и посмотрела на небо. Она стояла и смотрела, приоткрыв рот, упершись кулаком в бок. Бледно-лиловое небо медленно темнело. В соседнем доме звучали голоса, веяло свежим запахом политой травы. В этот вечерний час, когда в кухне все еще жарко, она обычно шла во двор и училась метать нож или сидела перед домом возле киоска, где продавали освежающие напитки. Иногда она уходила на задний двор, в прохладную темную беседку. Она писала пьесы для спектаклей в беседке, хотя уже выросла из всех своих костюмов и была слишком высокой, чтобы играть в них; в то лето она сочиняла пьесы, пронизанные холодом, об эскимосах и замерзших исследователях. А когда совсем темнело, уходила домой.

Но в тот вечер она не думала ни о ножах, ни о киоске с освежающими напитками, ни о пьесах. Ей не хотелось смотреть на небо, ее душу бередили все те же вопросы, и ей стало страшно, как бывало страшно весной. Она понимала, что ей нужно бы думать о чем-то безобразном и простом, а потому оторвала взгляд от неба и посмотрела на свой дом. Их дом был самым безобразным во всем городе, но теперь она знала, что ей уже недолго жить в нем. Дом стоял темный и пустой. Фрэнки повернулась, прошла до конца улицы и свернула за угол к дому Уэстов.

Джон Генри стоял на перилах крыльца. Позади него светилось окно, и он был похож на куколку, которую вырезали из бумаги и наклеили на желтый картон.

— Эй! — окликнула Фрэнки. — Хотела бы я знать, когда папа вернется домой.

Джон Генри ничего не ответил.

— Мне не хочется одной возвращаться в этот темный безобразный дом.

Фрэнки стояла на тротуаре и смотрела на Джона Генри, и ей вспомнилась остроумная политическая шутка. Заложив большие пальцы в карманы шорт, она спросила:

— Если бы ты участвовал в выборах, за кого бы ты голосовал?

Высокий голос Джона Генри ясно прозвучал в вечернем летнем воздухе:

— Не знаю.

— Ну, например, если бы С. П. Макдональда выбрали мэром этого города, ты голосовал бы за него?

Джон Генри ничего не сказал.

— Ты голосовал бы?

Но ей никак не удавалось заставить Джона Генри сказать хоть слово. Временами Джон Генри вдруг замолкал и, что бы ему ни говорили, не открывал рта. Фрэнки пришлось возражать в пустоту, и шутка как-то не удалась:

— А я бы за него не голосовала, даже если бы он выставил свою кандидатуру на должность собаколова.

Окутанный сумерками, город затих. Ее брат с невестой уже давно приехали в Уинтер-Хилл. Они уехали за сто миль и теперь были в далеком городе. Они были сами по себе и вместе находились в Уинтер-Хилле; Фрэнки была сама по себе, одна, и оставалась все в том же месте. Ей не было грустно оттого, что они уехали за сто миль и теперь находились очень далеко. Но они были сами по себе и вместе, а Фрэнки сама по себе и одна. Однако, когда при этой мысли она почувствовала тошноту, неожиданно ей в голову пришло объяснение, и она чуть не сказала вслух: «Они — это мое „мы“». И вчера, и все предыдущие двенадцать лет своей жизни она была просто Фрэнки. Она была человеком с одним «я», она повсюду ходила и занималась разными делами сама по себе. У всех других людей, кроме нее, было свое «мы». Когда Беренис говорила «мы», это означало — Хани, ее мать или ее церковь. «Мы» отца Фрэнки был магазин. У членов разных клубов были свои «мы», к которым они тоже принадлежали и о которых могли рассказать. Солдаты в армии могут сказать «мы», и «мы» есть даже у каторжников, скованных одной цепью. Но у прежней Фрэнки не было своего «мы», на которое она могла бы предъявлять права, кроме ужасного «мы» этого лета, то есть она, Джон Генри и Беренис. Меньше всего ей было нужно такое «мы». А сейчас все это внезапно прошло и изменилось. У нее был брат и его невеста, и Фрэнки казалось, что, впервые увидев их, она узнала знакомое чувство, жившее внутри нее: «Они — это мое „мы“». Поэтому Фрэнки испытывала такое странное ощущение: Дженис и Джарвис были в Уинтер-Хилле, а она осталась одна, вернее, в городе осталась только скорлупа прежней Фрэнки.

— Что ты так согнулась? — спросил Джон Генри.

— Мне больно, — ответила она. — Наверное, я чем-то отравилась.

Джон Генри все еще стоял на перилах, держась за столб.

— Слушай, — сказала Фрэнки, — пойдем к нам. Мы поужинаем, и ты останешься у нас ночевать.

— Не могу, — ответил он.

— Почему?

Джон Генри прошел по перилам, расставив руки для равновесия. На желтом фоне окна он был похож на маленького черного дрозда. Ответил он, только когда добрался до второго столба.

— Потому, — ответил он.

— Ну почему?

Он ничего не ответил, и Фрэнки добавила:

— Я думала, что мы с тобой соберем мой индейский вигвам и ночью будем спать во дворе, за домом. Нам было бы весело.

Но Джон Генри опять промолчал.

— Ты — мой двоюродный брат. Я все время тебя развлекаю. И подарила тебе так много разных вещей.

Спокойно и легко Джон Генри прошел назад по перилам и остановился. Он опять ухватился руками за столб и посмотрел на нее.

— Серьезно, — повторила девочка, — почему бы тебе не пойти?

— Потому что мне не хочется, Фрэнки, — наконец ответил он.

— Дурак! — крикнула Фрэнки. — Я тебя звала только потому, что ты такой безобразный и одинокий.

Джон Генри легко спрыгнул с перил крыльца. Его детский голос звонко ответил:

— Но я совсем не одинокий.

Фрэнки вытерла мокрые ладони о шорты и подумала: «Повернись и иди домой». Но, несмотря на приказ, она не могла повернуться и уйти. Ночь еще не наступила. Вдоль улицы темнели дома, их окна светились. Темнота собиралась в густой листве деревьев, на расстоянии тени казались серыми и изломанными. Однако на небе ночь еще не наступила.

— Что-то здесь не то, — заявила Фрэнки. — Слишком тихо. У меня кости ноют. Спорим на сто долларов, что будет буря.

Джон Генри смотрел на нее из-за перил.

— Страшная, ужасная буря в жаркую пору. А может, тропический ураган.

Фрэнки стояла и ждала, чтобы наступила ночь. И в эту секунду где-то в городе неподалеку труба заиграла блюз, низко и грустно. Грусть лилась из трубы какого-то цветного паренька, но кто играет, Фрэнки не знала. Она стояла неподвижно, опустив голову, закрыв глаза, и слушала. Чем-то эта музыка напомнила ей весну: цветы, глаза незнакомых людей, дождь.

Музыка звучала на низких нотах загадочно и печально. Потом мелодия внезапно перешла в дикий джазовый ритм, который в причудливой негритянской манере зигзагами рвался вверх. Под конец музыка загрохотала и стихла, уносясь вдаль. Потом труба опять заиграла прежний блюз, и казалось, что блюз рассказывает заново о всем этом тягостном лете. Фрэнки стояла на темном тротуаре, и сердце ее опять сжалось, колени стукнулись одно о другое, и к горлу подкатил комок. Затем неожиданно произошло то, во что Фрэнки сначала не поверила. Как раз в ту минуту, когда музыка должна была стать громче, труба вдруг замолчала. В первую секунду Фрэнки не поняла, что произошло. Она растерялась.

Наконец она прошептала Джону Генри:

— Он остановился, чтобы продуть мундштук — туда попала слюна. Сейчас он снова заиграет.

Но труба не заиграла. Мелодия так и осталась незаконченной, сломанной. И Фрэнки почувствовала, что не вынесет этой скованности. Она испытывала неодолимую потребность сделать что-то дикое и неожиданное, чего она еще никогда не делала. Она ударила себя по голове кулаком, но это не помогло. Тогда она заговорила вслух, хотя сначала не обращала внимания на собственные слова и не знала, что скажет дальше:

— Я объяснила Беренис, что навсегда уезжаю отсюда, но она мне не поверила. Иногда мне кажется, что глупее ее нет никого на свете.

Она жаловалась вслух, и голос ее был зазубренным и острым, как лезвие пилы.

Она говорила и не знала, что скажет в следующую секунду. Прислушивалась к собственному голосу, но слова, которые она слышала, были лишены смысла.

— Попробуй доказать что-нибудь такой дуре — это все равно что разговаривать с бетонной плитой. Я долбила и долбила без конца. Я ей сказала, что должна уехать из этого города, потому что все равно это неизбежно.

Она говорила все это не Джону Генри. Она его уже не видела. Он отодвинулся от освещенного окна, но все еще слушал ее, стоя на крыльце, и вдруг спросил:

— Куда?

Фрэнки не ответила. Внезапно она замерла, потому что ее охватило новое чувство. Неожиданно она поняла, что в глубине души знает, куда ей уехать. Она знала это и знала, что вот сейчас вспомнит название этого места. Фрэнки покусывала пальцы и ждала. Но она не старалась вспомнить это название и не думала о большом мире. Перед глазами девочки возникли брат и его невеста, и ее сердце так сильно сжалось, что она ощущала, как оно вот-вот остановится.

Джон Генри спросил высоким детским голосом:

— Ты хочешь, чтобы я у вас поужинал и остался ночевать с тобой в вигваме?

— Нет, — ответила она.

— Но ведь ты только что меня приглашала!

Но Фрэнки уже не могла спорить с Джоном Генри Уэстом и отвечать на его вопросы. Именно в эту минуту на нее снизошло озарение. Она поняла, кто она такая и как она отправится в большой мир. Ее сжавшееся сердце внезапно раскрылось. Оно раскрылось, как птичьи крылья. И когда она заговорила, ее голос был полон непоколебимой уверенности.

— Я знаю, куда поеду.

— Куда? — спросил Джон Генри.

— В Уинтер-Хилл, — ответила Фрэнки. — Я поеду на свадьбу.

Она подождала, чтобы он ответил: «Я же это знаю», и, не дождавшись, сказала вслух истину, которая внезапно открылась ей:

— Я уеду с ними. После свадьбы в Уинтер-Хилле я уеду с ними, куда бы они ни поехали. Я уеду с ними.

Мальчик ничего не сказал.

— Я их так люблю. Мы будем ездить всюду вместе. Мне кажется, будто я знала это всю жизнь — я должна быть с ними. Я их так люблю.

Слова были произнесены, и не нужно ей больше размышлять и мучиться. Она открыла глаза и увидела, что ночь уже наступила. Лиловое небо наконец потемнело. При свете звезд тени казались изломанными. Сердце Фрэнки раскрылось, как два крыла. Никогда еще она не видела такой красивой ночи.

Фрэнки стояла и смотрела в небо. И когда она задала себе прежний вопрос, кто она такая, и каково ее место на земле, и почему она сейчас стоит здесь, — когда этот прежний вопрос встал перед ней, она не почувствовала себя одинокой, оставленной без ответа. Теперь она знала, кто она такая и куда она уедет. Она любила брата и его невесту, и она будет участницей свадьбы. Они втроем отправятся в огромный мир и всегда будут вместе. Наконец-то после весны страха и этого сумасшедшего лета ей не было страшно.