Почему мы утратили способность жить во времени, как рыбы живут в воде, а птицы - в воздухе; почему мы разучились жить, как дети?
Как неопытный школьный учитель, я вытягиваю из нее ответы щипцами наводящих вопросов, хотя должен был бы сам открыть ей истину.
Как облако в небе не знает, что ему делать с другим облаком, так и я не знаю, что мне делать с ней.
Как, скажите, искоренить презрение, особенно если в основе его лежат такие ничтожные причины, как разная манера вести себя за столом и некоторое несходство в строении глазного века?
Чем меньше город, тем больше в нем сплетен. У нас тут знают всё и обо всех. Сплетнями пропитан сам воздух, которым мы дышим.
Дети ни на миг не сомневаются, что старые мощные деревья, в тени которых они привыкли играть, будут стоять вечно; что придет день и, повзрослев, мальчики станут такими же сильными, как их отцы, а девочки — такими же чадолюбивыми, как их матери; что все они будут жить и процветать, вырастят новое поколение детей и состарятся там же, где родились. Почему мы утратили способность жить во времени, как рыбы живут в воде, а птицы — в воздухе; почему мы разучились жить, как дети? В этом повинна Империя! Потому что она создала особое время — историю. Тому времени, что плавно течет по кругу неизменной чередой весны, лета, осени и зимы, Империя предпочла историю, время, мечущееся зигзагами, состоящее из взлетов и падений, из начала и конца, из противоречий и катастроф. Жить в истории, покушаясь на ее же законы, — вот судьба, которую избрала для себя Империя. И ее незримый разум поглощен лишь одной мыслью: как не допустить конца, как не умереть, как продлить свою эру.
Так устроена жизнь, что всегда где-нибудь да бьют ребенка
Я упорно дочитываю старую, уже написанную книгу, в надежде, что, прежде чем я ее захлопну, она ответит мне, почему я когда-то вообразил, что стоит за нее браться.
Смысл любой войны в том и заключается, чтобы навязать другой стороне решение, которого она никогда не приняла бы по своей воле.
Уже после двух дней одиночества у меня возникает ощущение, будто губы мои обмякли и потеряли свое назначение. Собственная речь кажется мне странной. Воистину человек не создан жить один!
Шакал выгрызает у зайца нутро, а жизнь как шла, так и идет
Самое страшное - это наше собственное воображение.
Тот, кто не знает, что ему делать с женщиной, лежащей в его постели, вряд ли знает, что написать на лежащей перед ним бумаге
Пожалуй, я понимаю слишком много, а это недуг, заразившись которым, вряд ли излечишься.
Притаившегося в нас зверя мы должны натравливать только на самих себя
Когда человек страдает от несправедливости, свидетели его страданий обречены страдать от стыда.
Обольщаясь этими надеждами, я в очередной раз свернул не туда и выбрал дорогу, которая казалась верной, а на деле завела меня в самое сердце лабиринта.
Насилие, превращенное в зрелище, растлевает невинные души.
Мы умрем, так и не сумев извлечь для себя никакого урока. У каждого из нас в глубинах души засело нечто твердокаменное, отказывающееся признать истину.
Небо над нами - всего лишь небо, и оно ничуть не презреннее и ничуть не благороднее неба над хибарками, домами, храмами и учреждениями столицы. Небо есть небо, жизнь есть жизнь - все всюду одинаково.
...enough men had gone off to war saying the time for gardening was when the war was over; whereas there must be men to stay behind and keep gardening alive, or at least the idea of gardening; because once that cord was broken, the earth would grow hard and forget her children.
Now I had been taught that the body contains no ambivalence. The body, I had been taught, wants only to live. Suicide, I had understood, is an act not of the body against itself but of the will against the body.
Какое счастье, что у меня нет детей, думал он, какое счастье, что я не хочу быть отцом. Я никогда не хотел стать отцом. Что бы я стал делать здесь, в глуши, с ребенком, ведь ему нужно молоко, нужна одежда и друзья, он должен ходить в школу. Я не смог бы выполнить по отношению к нему свой долг, я был бы никудышный отец. И как же просто жить изо дня в день, плыть по течению времени. Я один из немногих, кому повезло, меня не призвали в армию. Ему вспомнился лагерь Яккалсдриф, взрослые с детьми за колючей проволокой – со своими собственными детьми или с племянниками, внучатыми племянниками, вспомнилась земля, так плотно утоптанная их ногами, так беспощадно выжженная солнцем, что никогда уже больше на ней ничего не будет расти. Прах моей матери я принес сюда, домой, думал он, а отцом моим был «Норениус». Отцом моим был список запретов, приколотый к двери нашей общей спальни, в нем было двадцать одно правило, и первое из них гласило: «В спальне всегда надлежит соблюдать тишину», и еще моим отцом был учитель по труду, у него не хватало нескольких пальцев на руке, но он больно выкручивал мне ухо, если деревяшка, которую я точил, получалась неровной, и еще моим отцом были воскресные утра, когда мы надевали рубашки и шорты цвета хаки, черные носки и башмаки и шли парами в церковь на Папегай-стрит получить отпущение грехов. Вот кто был моим отцом, а мать умерла и еще не воскресла. И потому хорошо, что я, тот, кому нечего передать людям, живу здесь, вдали от всех.
Он жил от восхода солнца до заката, другого времени не было.
Я был нем и прост в начале жизни, буду нем и прост в конце.