В этом изысканном, безмятежном обществе [юг Франции], в котором наряду с нерушимыми традициями, уходящими своими корнями к золотому веку Рима, явно прослеживаются восточные тенденции, появляются две чрезвычайно важные вещи. Одна – это огромный вклад Лангедока в центральные традиции Европы (разумеется, я имею в виду поэзию трубадуров). Вторая, просочившаяся с равнин Ломбардии и с Востока, – это ересь альбигойцев.Манихейство, пусть даже и языческое, альбигойская ересь или христианская наука всегда обращались к нерешительным и поверхностным умам, и, поскольку их догматы выполняются благодаря их же логическим заключениям, они могут оставаться довольно безвредной формой неверия. Для этих южан с их богатством, легкой жизнью и приятными любовными утехами, живущим там, где иудаизм и мусульманство так близко переплелись, которых один летописец даже именует «Judaea secunda», ересь, как сказал мистер Никерсон: «могла казаться попросту приятной дымкой, сумерками, которые чуть смягчали чистые, правильные линии католического христианства.
…но за преступления карали не только еретиков и не только ради них изобретали страшные виды казни. В годы правления Генриха VIII отравителей принято было живьем варить в котлах. В Голландии, после утверждения протестантизма, Жерару, убийце Вильяма Молчаливого должны были «оторвать правую руку раскаленным докрасна стременем, разбросать сорванную с его костей плоть в шести местах, живьем четвертовать его и выпотрошить его внутренности, вырвать его сердце и бросить ему в лицо, и, наконец, отрубить ему голову».[У меня вопрос. А смысл? Ну, ладно, руку оторвать, выпотрошить… Но зачем сердце в лицо швырять, он что, это почувствует? Да и в его чувствительности после сдирания плоти я сомневаюсь. Как и в том, кому не лень развозить эту плоть в шесть разных мест. Ну а уж голову отрубать после этого и вовсе, мне кажется, бессмысленно!]
Одна из основных целей исторического знания, как указал где то мистер Честертон, это расширение полученного опыта собственным воображением. Или, как это представлял себе мистер Беллок:
«Если вы пишете о прошлом, то ваша задача – сделать его постижимым,… Любой человек, каким бы невежественным он ни был, может обнаружить что то отвратительное и абсурдное в нормах, отличающихся от его собственных; познания таких людей, какими бы подробными они ни были, можно считать ничтожными, если они не пойдут дальше обнаружения чего то неприятного для себя. Искусство истории состоит в том, чтобы уменьшить этот шок, вызванный непониманием, чтобы заставить читателя чувствовать себя так же, как чувствовали люди минувших эпох».
Добрая английская традиция, приверженцами которой мы стали не столько благодаря историческим книгам, сколько благодаря не слишком умным детским романам, научила нас бояться и ненавидеть инквизицию. Забыв о разделяющих нас трех веках, мы воображали, что этот общественный институт возник для того, чтобы противостоять героическому протестантизму Лютера; мы считали, что само слово «инквизиция» – это вежливый эвфемизм, к которому прибегают, чтобы, не говорить прямо о дыбе и тисках для сжимания пальцев; в наших глазах те, кто служил инквизиции, были прототипами Великого инквизитора из романа «Гондольеры», который объясняет, что старая няня находится в камере пыток, но тактично добавляет при этом, что «с нею все в порядке, ей принесли все газеты с иллюстрациями».Невозможно вернуться мыслями так далеко назад в историю. Мозг пытается сделать это, но нервы сдают, воображение отказывается подчиняться рассудку.…если вера достаточно сильна для того, чтобы создавать мучеников, то ее сил хватит и на то, чтобы создать их гонителей.Должно существовать четкое различие между ересью как таковой и отречением от веры.
(Р. А. Нокс. Вступительное слово к "Истории инквизиции")
" …вы можете понять, развивается эпоха или, напротив, загнивает по одному простому тесту: надо просто определить, каковы тенденции ее развития – центростремительные или центробежные. Если разрозненные частицы вместо того чтобы разлетаться в стороны, собираются в единое целое, значит, впереди удачное будущее. Если же, напротив, то, что прежде было объединено, разбивается на более мелкие части, если Церковь раскалывается на секты, а философия – на личные тенденции, каждая из которых норовит обзавестись собственной агрессивной пропагандой и своей схемой защиты и нападения, если литература и искусство перестают быть великим гласом, доходящим до всех, и становятся отличительной чертой эгоистов, имеющих о себе преувеличенное мнение, если, наконец, человеческая личность разбивается на составные части таким образом, что каждый человек ведет не дуалистическое, а множественное существование (его религия, бизнес, политика и домашняя жизнь разделены невидимыми преградами), то вы можете считать, что эпоха подходит к своему закату; но если вы достаточно мудры, то непременно оглядитесь по сторонам в поисках знаков, говорящих о приближении нового дня, серый рассвет которого забрезжил на горизонте».
Можно подумать, что у историков XIX века явно не хватало того, что можно было бы назвать историческим чувством юмора. А с точки зрения исторического юмора (я имею в виду не способность смеяться над людьми прошлого, а способность понять их) можно утверждать, что люди прошлого сами смеялись бы над историками, будь у них такая возможность.Пытаясь доступным образом описать прошлое, следует избавиться от предрассудков и аномалий настоящего, для того чтобы постичь особенности прошлого. Наша современная чувствительность к физическим страданиям, скорее, вызвана некоторыми моральными качествами, преувеличенной оценкой ласки и доброты, утрированным нежеланием причинять боль другому человеку. Но это еще не все. Потому что ничто так не характеризует наше время, как интерес к телу и соответственно отсутствие серьезного интереса к душе, за исключением тех случаев, когда речь заходит об их взаимосвязи. Лишь статистики касается, верим мы ныне, что, кроме Католической церкви, единственная религия, вызывающая повышенный интерес, – та, которая обещает исцеление от телесных недугов.
В Средние века «у слов были такие же точные значения, как и у цифр, а силлогизмы представляли из себя ограненные камни, которые нужно было только положить на место для того, чтобы достичь определенных высот или выдержать какой угодно вес» (Генри Адамс). Великие средневековые ученые были одними из самых «точных» мыслителей, когда либо живущих на земле; они обладали – что практически нереально в таком веке, как наш – удивительной свободой мышления и способностью мгновенно выстраивать философскую концепцию, а также силой следовать своим убеждениям, соответствующим логическим выводам.Однако следует учесть, что в эти великие годы интеллектуального движения в Европе, христиане по большей части были учениками. А мусульмане – учителями. Превосходство последних в области философии открыто признавалось многими христианскими мыслителями, и о нем во всеуслышание говорили сами арабы. В своей «Истории наук» один мусульманский доктор, Сайд из Толедо, заметил, что те, кто живет в дальних землях севера (к их числу он относил всех людей, живущих к северу от Пиренеев), «…обладают холодным темпераментом и никогда не бывают по настоящему зрелыми; все они крупного телосложения и белокожие. Они не отличаются ни остротой ума, ни блеском интеллекта».Все помыслы современных ученых устремлены к тому, чтобы получше узнать, в какой же действительно степени европейская культура зависела от арабских докторов из Испании и Сицилии. Но никто не познал этого лучше, чем блистательные умы преподавателей логики, философии и богословия того времени. Смелость и блестящая оригинальность святого Фомы неоспоримы. Однако корни всего движения уходят в ислам. Современным писателям кажется, что, признавая в схоластике христианства влияние мусульманского рационализма, мы лишь добавляем еще один бриллиант в диадемы средневековых достижений. В самом деле, существует странный парадокс в мысли о том, что наследие исламских философов – очищенное и систематизированное – должно было быть унаследованным христианской Церковью, чем сильно обогатило ее.