расход на упаковочный материал мало-помалу доведёт все лавки до банкротства
в сущности, все более или менее немые
крик женщины в пивной ничего не значит
комнаты были до того пусты, что просматривались насквозь
назойливые детали словно бы пачкали и полностью искажали людей и обстановку, частью которых были
Она жила; пыталась стать чем-то; не стала.
Женщина, родившаяся в таких условиях, была заранее обречена. Можно сказать и утешительно: у нее по крайней мере не возникало страха перед будущим. Гадалки на храмовых праздниках предсказывали будущее по руке только парням, а у женщин какое будущее – смех да и только. Нет права на инициативу, все заранее определено: первые заигрывания, смешки, смущение, позже первый раз – чужое холодное лицо, к которому понемногу привыкаешь, первые дети, недолгие минуты со всеми после возни на кухне, глухота к ней окружающих, ее глухота к окружающим, привычка разговаривать с самой собой, больные ноги, расширение вен, а там беспокойный сон, рак матки, и со смертью исполнено предопределение. Все это составляло элементы детской игры, в которую охотно играли местные девочки: устала – очень устала – больна – тяжело больна – умерла.
Вообще в моих воспоминаниях больше вещей, чем людей: танцующий волчок на пустынной улице среди развалин, овсяные хлопья в чайной ложке, серая каша, которую нам раздавали в жестяной миске с русским штампом, – а от людей остались в памяти только детали: волосы, щеки, узловатые шрамы на пальцах; у матери еще с детства на указательном пальце был рубец, и за этот бугорок я крепко держался, когда шагал с ней рядом.
Я попытался рыгнуть; кока-кола помогла.
Во всех музыкальных автоматах в здешних местах имелась пластинка с полькой, которая называлась "МНЕ ОПРОТИВЕЛ МИР".
Минувшим летом, когда я был у матери, я застал ее однажды в постели с такой безнадежностью на лице, что не решился подойти к ней. Передо мной, как в зоопарке, было воплощение звериного одиночества. Мучительно было видеть, как бесстыдно вывернулась она наизнанку: все в ней искорежилось, смялось, разверзлось, воспалилось, будто спутанный клубок кишок. Она посмотрела на меня точно откуда-то издалека, но так, будто я был ее РАСТЕРЗАННЫМ СЕРДЦЕМ -- каким Карл Росман был для всеми униженного истопника в романе Кафки. Испуганный и сердитый, я тотчас вышел из комнаты. Только с этих пор я по-настоящему обратил внимание на мать. До этого я часто забывал ее. Разве что изредка у меня больно сжималось сердце при мысли об идиотизме ее жизни. Теперь же она вошла в мою жизнь как некая реальность, обрела плоть и кровь, и ее состояние было столь убедительно понятным, что я в иные минуты полностью делил с ней ее беду.
И немые кинокомедии меня тоже не тянет смотреть, подумал я. Воспевание неуклюжести теперь не может мне польстить. Нескладные герои, неспособные пройти по улице, чтобы с них не сдуло шляпу под асфальтовый каток, или наклониться к женщине, не пролив кофе ей на юбку, все больше напоминают мне упрямых и жестоких детей; вечно замкнутые, загнанные, искаженные и искажающие все вокруг лица, которые на все - на вещи и на людей - смотрят только снизу вверх.
Я заметил, что впервые за долгое время могу смотреть без напряжения на человека в упор. Просто смотреть на моряка. Глагол в безличной форме. И вместе с тем я был оскорблен, что он рассказывает свою историю именно мне. "Почему так получается, что истории всегда рассказывают именно мне? - с досадой подумал я. - Ведь по мне сразу должно быть видно, что я не из тех простачков, кто заранее согласен выслушать любую чушь. Тем не менее именно мне то и дело рассказывают самые идиотские истории - и притом с безмятежным спокойствием, точно я нанялся сочувственно внимать всем кому не лень, словно и вообразить нельзя, что я могу отнестись к этому бреду как-то иначе".
Сегодня как вчера, вчера как всегда. Вот и еще день прошел, вот и неделя прошла, и уже наступил новый год. Что завтра на обед? Приходил почтальон? Что ты делала весь день дома?
Накрыть на стол, убрать со стола; "Ну как, все сыты?"; поднять шторы, опустить шторы; включить свет, выключить свет; "Не оставляйте же вечно свет в ванной!"; сложить, развернуть; опорожнить, наполнить; воткнуть вилку в штепсель, выдернуть. "Ну, на сегодня, кажется, все".
Он, видимо, уснул и сразу опять очнулся. Б первое мгновение ему показалось, будто он сам из себя выпал. Он заметил, что лежит в постели. «Нетранспортабелен! — подумал Блох. — Урод!» Ему представилось, что он вдруг стал каким-то выродком. Он был не сообразен ни с чем; как бы неподвижно он ни лежал, весь он был одно сплошное ломание и судорога; и виделся так ярко и отчетливо, что нельзя было от этого уйти, спрятаться за какое-либо сравнение. Он был таков, каким себя видел, чем-то похотливым, непотребным, неуместным, оскорбительным. «Закопать! — подумал Блох. — Запретить! Убрать!» Ему казалось, будто он сам себя с омерзением ощупывает, но потом понял — это лишь сознание его настолько обострено, что он всей поверхностью тела воспринимает его, как осязание; словно это его сознание, его мысли накинулись, напали на него и его истязают. Он лежал беззащитный, не в силах защититься; с отвратительно вывернутым наизнанку нутром; не посторонний, а лишь до омерзения другой. Произошел какой-то толчок, и он разом утратил естественность, выпал из общей связи. И вот он лежит, до невозможности реальный; ему не найдешь сравнения. Его осознание самого себя было настолько сильным, что он смертельно испугался. С него лил пот. Монета упала на пол и закатилась под кровать; он замер: сравнение? Потом он уснул.Страх вратаря перед одиннадцатиметровым