– Запоминается всегда самое хорошее. – Саныч дышал в кулаки. – И самое плохое. Плохого много слишком, и с каждым разом все хуже и хуже.
В полдень часы переворачиваются, время чуть ускоряется и жизнь уже не так интересна. А с восьми до двенадцати то, что надо, чувствуешь перспективу. Минуты не спешат, и ты не спешишь вместе с ними, можно забраться поглубже в кресло и смотреть на залив, на острую полоску воды между красными соснами, иногда там мелькает белый парус, а иногда зеленый.
– А без предателей никак?
– Никак, – сказал художник с сожалением. – Если есть герои, то всегда найдутся и предатели, таков закон.
Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотокружок, а вечером подтягиваешься на косяке, уже семь раз, почти ГТО; и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра... а потом раз - мельтешение какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, всё другое.
– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать. Вовка ждет. Надо купить ему камеру, он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей, война, он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.– На что?– На болезнь, – отвечаю я.Вовка шевелит бровями.– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?– Как пришибленным себя чувствуешь. Как будто…Теперь думает уже Вовка, вслух:– Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?– Примерно.Я беру аппарат, камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.– И есть все время охота.– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.Я прячу аппарат в футляр.– Понятно, – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче: ты больной с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.
"Ждать плохо. И тяжело. И хочется выть."
"Война, время для сумасшедших, когда все это закончится, люди удивятся количеству безумцев их окружавших. "
— Зачем зебре полоски? — А кто его знает. Душа у неё такая, полосатая.
Я не торопился выходить. Мне нравилось сидеть в автомобиле, в нем острее чувствовалось будущее. Будущее живет в технике, это несомненно. Когда я смотрю на хром приборных панелей, на подрагивающие стрелки, лучащиеся фосфором, я вижу... год двухтысячный, не меньше. Он далек и невозможен, и я наверняка его не увижу, но двадцать первый век уже здесь, его ростки уже в нас и вокруг нас.
Тринадцать лет прошло, все улеглось, можно взглянуть по-новому. А то мне кажется, мы начинаем забывать. То есть не хотим помнить. А это опасно, правда ведь? Если мы в пятьдесят восьмом уже не помним, то что потом будет?
Часам к десяти погода испортилась, снег сыпался необычайно густой и мягкий - наверху опять отстреливали ангелов.
Мама ничего не спрашивала — тоже удивительно. Я думал, она станет пытать про нашу жизнь, про новости, про войну, но её это не интересовало почему-то, и про себя она не рассказывала. Сначала я не понимал, а потом догадался. Вот с войны пришёл её сын. Ненадолго, на день, может, на два. Они давно уже не виделись. Так зачем заполнять время войной? И она решила создать кусочек мира. Получилось. Чай, самовар, пироги, дом — даже наша одежда куда-то исчезла.
— Я, кажется, понял про рыбалку. Зачем на неё ходят. Когда ловишь рыбу, ни о чём больше не думаешь. Это... Как в космос лететь, наверное. Я книжку читал, как американцы на Луну летали. Баз Олдрин написал. Очень интересно, кстати. Так вот, там Олдрин рассказывает, что на второй день полёта совсем забыл Землю. И почти всю свою жизнь, которая до старта была, он тоже забыл. Он думал только о Луне. А на рыбалке люди думают только о рыбалке.
– Я считаю, что все еще не закончено, – сказал я. – У нас с немцами. И никогда не будет закончено. Каждый немец, пусть он через сто лет родится даже, каждый немец нам должен.
– Ну да, за то, что они у нас тут сделали…
– Совсем нет. Они нам должны не за то, что они у нас сделали. Они должны за то, что мы у них не сделали.
Война закончится скоро. Года через три, а может и раньше. Победим, конечно, это уже и сейчас ясно. На некоторое время все остановится, зависнет, люди замрут, оглушенные тишиной, растерянные и неприкаянные, лишенные главной своей заботы. Конечно, начнут праздновать, и это продолжится долго. А потом, после последних салютов каждый окажется сам по себе, наедине со своей жизнью, наверное, это и будет самым сложным.
"– Не. Герои – это ненадолго, я же знаю. Как война закончится, так и все. Другие дела найдутся. Сначала отстраиваться, потом жить, потом еще чего – мало ли? Забудут. У нас вообще героев много, тысячи, разве их вспомнишь? Сейчас война через всю страну протянулась – каждый день бои. Каждый день кто-то подвиг совершает. А еще летчики, а еще на море, а сколько просто так… Всех не сохранишь. Не узнаешь даже "
Школьники вечно завидуют пенсионерам. Не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.
Причёсывался Ковалец тоже непросто. Расчёска у него была алюминиевая, с длинными острыми зубцами, блестящая, сбоку пилочка для ногтей, а на конце что-то вроде ложечки, приспособление неизвестного назначения — Саныч полагал, что ковырялка для ушей. Сам Ковалец утверждал, что в ложке этой растапливают воск, который втирают в волосы для придания им блеска и устойчивости. Эту выдающуюся расчёску Ковалец снял с одного ефрейтора, а потом долго кипятил на предмет избавления от немецкого духа и спиртом протирал трижды, а после всех полагающихся процедур вставил в рукоять от бритвы, и когда надо было причесаться публично, красивым движением выщёлкивал её и, тряхнув чубом, изысканно совершал туалет.— У нас у соседей собачка была, звали Кузнечиком, — сказал Саныч. — Она очень чесаться любила. Чесалась-чесалась, чесалась-чесалась, чешется — и скулит от удовольствия... — Саныч похлопал Ковальца по плечу и добавил: — Очень быстро облысела.
— Это птица счастья, — пояснил Саныч. — Её надо к потолку подвешивать, она удачу приносит.— Удачи нам не хватает, — заметила Алевтина. — Правда, спасибо.Не знаю, может, мне показалось, что подарок ей понравился. Вообще редко когда подарок не нравится, это надо совсем быть придурком.
— У нас ещё рыбалка!Ни о какой рыбалке мне думать не хотелось, хотелось подремать, а потом ещё поесть. Но Саныч был неумолим.— Я сто лет на рыбалке не был, — помотал он головой.— Летом же...— Летом совсем не то, — возразил Саныч. — Любой дурак может — вода, берег... Не то это. Рыбалка только зимой рыбалка. Это совсем другое дело!
— Пойдём отсюда, — сказал я.— Сейчас...Саныч набрал снега в руку, сжал. Приложил получившийся ком ко лбу.— Сейчас... Нехорошо, а?— Ну да.Нехорошо. Но скоро отпустит, через полчаса точно отпустит, задышится нормально. Чем дальше война, тем толще шкура, о неё уже можно спички тушить, и зажигать тоже можно. Забуду я этого Сашу Котова, и Вовчика, и мальчика, у которого выпили кровь и вырезали кожу. Забуду, только моргну подольше. Лишь чёрное семечко, поселившееся где-то в лёгких, справа от сердца, там, где душа, это семечко выпустит ещё один корешок, и станет больше, и крепче врастёт в мясо, так что выдрать его будет уже никак нельзя.
"Хорошо во время войны жить могут совсем немногие, как правило, это далеко не лучшие люди."