Кому-то другому, не тебе, я бы остереглась рассказывать об этом. Перед тобою мечтатели не становятся смешны, ты никого не презираешь за мечтания, ведь ты вообще никого не презираешь. Да и я в иных ситуациях вовсе не сумасбродка. С какой бы стати! Просто я теперь слишком уж увлеклась, а в таких случаях легко могу наговорить лишнего. Хочется разъяснить все свои чувства, да никак не выходит, только распаляешься. Ладно, пойдем-ка спать.
Симпатией к тебе проникнутся люди простые и добрые, ведь несуразность твоя может зайти очень далеко. Есть в тебе что-то несуразное, опрометчивое… беспечно-нелепое, что ли. Одни станут обижаться, называть тебя наглецом, и ты обзаведешься множеством неотесанных недругов, которые судят о тебе поспешно, однако ж могут тебя помучить; впрочем, тебя им не напугать. Другие всегда будут с тобою резки, бесцеремонны, третьи увидят в тебе заносчивость; стычек будет предостаточно, так что берегись! В большой компании, где как-никак важно показать себя и понравиться незаурядными речами, ты всегда станешь помалкивать, ибо тебя не прельщает открывать рот, когда столько народу говорит наперебой. Поэтому тебя оставят без внимания, а ты от строптивости поведешь себя неблагоприлично. Зато иные люди, хорошо тебя узнавшие, почтут за удовольствие сердечно побеседовать с тобою наедине, ведь ты умеешь слушать, что в беседе, пожалуй, важнее самих рассуждений. Человеку молчаливому вроде тебя охотно доверят секреты и душевные переживания, и в тактичном умолчании и немногословии ты покажешь себя сущим мастером, я имею в виду, неосознанно, не прилагая к этому нарочитых усилий.
Вот что главное, а равно и причина, по которой ты, очень может быть, не добьешься в жизни успеха: ведь, чтобы тебе поверить, надобно прежде хорошенько тебя узнать, а это требует времени. Первое впечатление, которое обеспечивает успех, всегда будет тебя подводить, хотя сей факт ничуть не поколеблет твоего спокойствия. Любить тебя будут немногие, зато кое-кто из них возложит на тебя все свои надежды.
Хотя, возможно, я ошибаюсь, и в этом случае мне хотелось бы ошибиться. Сколько же ты работал, Каспар! Уверен, у тебя нет причин корить себя. На твоем месте я бы не стал. Я-то себя не корю, хотя как раз мне это бы явно не повредило. Но я не корю себя потому, что укоры внушают тревогу, а тревога – состояние, недостойное человека…
Звонкая пощечина – я бы отдал за нее все поцелуи, на какие еще смею надеяться. Собственно говоря, пощечина связана с неприятным, зато чисто буржуазным ощущением: оно возвращает в детство, а разве мы не тоскуем частенько по давно минувшему? В моей хозяйке есть что-то отдаленное, при взгляде на это что-то думаешь о давным-давно минувшем, пожалуй, о времени еще более раннем, чем детство. Вероятно, однажды я поцелую ей руку, и она прогонит меня к шуту, выставит, так сказать, вон. Пусть я так сделаю, и пусть она меня выгонит. Велика важность…
Потом явились зловредные парижские уличные мальчишки, принялись щекотать облако горящими спичками, тогда оно опять взлетело ввысь, легко и величественно, и исчезло в вышине над домами. Он снова устремил взгляд на улицу. В красивых ресторанах, разместивших часть столиков на тротуаре, сновали официанты в зеленых фраках, дамы пили кофе и разговаривали прелестными голосами. Поэты, стоя на подмостках, нараспев декламировали стихи, сочиненные дома. Все одеты в благородный коричневый бархат. Ничего смешного в них не было, отнюдь. Их представление всех забавляло, хотя особого внимания не вызывало, в Париже такое не принято. Красивые гибкие собаки бегали за людьми, причем вели себя так, будто знали, что в Париже надобно быть благовоспитанными.
На лестнице ей хотелось продолжить разговор. А я его оборвал, потому что люблю оставлять женщинам несбывшиеся желания. Таким манером не роняешь свое достоинство, а, наоборот, поднимаешь выше. Да и сами женщины, кстати, ожидают именно таких поступков.
В городе вере в Бога недостает надлежащего отдаления. Для религии здесь слишком мало неба и слишком мало аромата земли. Мне трудно подобрать слова, да, собственно, какая разница. Мой опыт говорит, что религия – это любовь к жизни, сердечная привязанность к земле, радость минуты, доверие к красоте, вера в людей
Жизнь – штука скучная, оттого чудаков и прибывает. Оглянуться не успеешь, а ты уже чудак.
Вечером человек не таков, как утром, нет, он совсем другой, и в разговоре, и в чувствах. Спокойно проспав одну-единственную ночь, он, как я слыхала, может совершенно измениться. По-моему, так и есть. Все, что я вчера наговорила, нынче, светлым утром, кажется мне испуганным, преувеличенным, печальным сном. Ну что это такое! Надо ли воспринимать все с таким тягостным раздражением? Забудь! Пожалуй, я вчера устала, как обычно по вечерам, а сейчас я совершенно легкая, здоровая, гибкая, бодрая, словно вновь родилась.
Как вдруг на улицу опустилось благоуханное белое облако. Он удивился: «Что это?» – и услышал в ответ: «Вы же видите, облако. Облака на парижских улицах не редкость. Но вы, наверно, чужеземец, коли вас это удивляет». Облако лежало на мостовой как белая пена, похожее на большого лебедя. Многие дамы подбегали к нему, отщипывали по кусочку и прелестными жестами прикрепляли к шляпкам или в шутку бросали друг дружке, так что они повисали на платьях. «Ох уж эти парижане! – думал он. – Посмеиваются слегка над удивленным чужеземцем. Но разве же и сами они не дивятся каждый день красотам своего города!»
В конечном счете нашей религией стала глубокая человеческая порядочность. Коль скоро люди доброжелательны друг к другу, они и к Богу относятся так же. А Богу, поди, ничего другого и не надобно? Сердце и чуткость могут сообща создать порядочность, которая Богу, поди, куда милее мрачной, фанатичной веры, наверное смущающей Всевышнего, так что Он в конце концов не желает и слушать молитвы, громогласно возносимые к небесам. На что Ему молитва, возносимая столь дерзко да грубо, будто Он туг на ухо? Не следует ли представлять Его себе как обладателя тончайшего слуха, коли вообще можно Его себе представить? Приятны ли Ему проповеди и звуки органа, Ему, Невыразимому? Что ж, Он, наверно, улыбается, глядя на наши по-прежнему сомнительные старания, и надеется, что однажды мы догадаемся поменьше ему докучать».
Мне прямо-таки кажется, будто перед подлинными художниками природа бессильно и покорно отрекается от себя, как возлюбленная, от которой получают все, что заблагорассудится. Во всяком случае, Каспар, как видишь, работает – рассудком, чувством и обеими руками; точно дикий, неистовый конь, он без устали работает, даже ночью, в сумбурных снах, продолжает работать, ибо искусство жестоко и кажется мне наитруднейшей задачей, какую может поставить себе честный и искренний человек, – ведь он творит на радость грядущим поколениям. И вздумай я навязывать ему мою слабую, жалкую любовь, сколь это было бы некрасиво и преступно.
В городе религия не так красива, как в деревне, где живут крестьяне, самому образу жизни которых уже присуще нечто глубоко религиозное. В городе религия похожа на машину, а в машине никакой красоты нет, в деревне, однако, вера в Бога пробуждает те же чувства, что и цветущее хлебное поле, или просторный пышный луг, или восхитительные волны отлогих холмов, где на вершине прячется уединенный дом с тихими обитателями, коим раздумье – близкий друг. Не знаю, мне кажется, в городе приходский священник чересчур близко соседствует с биржевым спекулянтом и с безбожным художником.
Как мне кажется, ты слишком скоропалителен. Тебе доставляет удовольствие мчаться к цели во весь дух. Но какой в этом прок? Позволь каждому дню просто существовать в его спокойной, естественной цельности и побольше гордись тем, что сделал свою жизнь удобной, как, собственно, и подобает в конечном счете каждому человеку. Перед людьми мы обязаны вести свою жизнь легко, порядочно и с известным достоинством; ведь живем мы средь обилия тихих, задумчивых культурных забот, которые не имеют ничего общего со злобным, жарким пыхтением драчунов.
Ему чудилось, будто он попал в сказку: «Жили-были снежинки, а поскольку не нашли себе занятия получше, полетели они вниз, на землю. Многие оказались в поле и остались там, многие упали на крыши и остались там, иные же попали на шляпы и капюшоны спешащих по улицам людей и оставались там, пока их не стряхнули, иные слетели на добрую морду верного коня, запряженного в телегу, и повисли на длинных его ресницах, а одна снежинка угодила в открытое окно, но о ее участи рассказ умалчивает, наверно, там она и осталась.
Коли в шестьдесят-семьдесят лет человек избрал себе путеводной звездою заблуждение, то это вещь неприкосновенная, к которой юноше должно питать почтение.
Мальчишка обладает добродетелями рыцарственности, каковые мужчина, мыслящий разумно и зрело, всегда отметает как никчемные довески к празднику любви. Мальчишка менее боязлив, нежели мужчина, оттого что менее зрел, ведь зрелость легко делает подлым и эгоистичным. Посмотрите только на твердый, злой рот мальчишки-подростка: очевидное своенравие и явное упорствование на когда-то втайне данном самому себе слове. Мальчишка держит слово, мужчина предпочитает его нарушать. Для мальчишки самое прекрасное – твердо держать слово (Средневековье), для мужчины же – заменять одно обещание другим, новым, которое он мужественно обещает сдержать. Он дает обещания, мальчишка держит слово до конца.
Он видит только глаза, наблюдающие за ним, и не замечает тех, которым хочется спокойно посмотреть в его глаза. В его глаза нельзя смотреть спокойно, поскольку чувствуешь, что его это тревожит.
Мне нужно не будущее, а настоящее. Оно, по-моему, ценнее. У человека есть будущее, только если нет настоящего, а если есть настоящее, о будущем даже и думать забываешь.