Этот полный, глубокий сон ночной Москвы меня просто потряс, я чувствовал себя, как на другой планете, я шел по середине абсолютно пустой улицы Горького, как по коридору своей квартиры, и мне было как-то очень хорошо в этом городе, он был весь мой, я легко чувствовал в нем свое будущее, и оно меня вполне устраивало...
Москва в ту пору была довольно темным городом. Иногда, конечно, маячили какие-то слабо освещенные буквы: «Слава КПСС», или «Навстречу Великому Октябрю», или «Мир. Труд. Май». Но слишком много электроэнергии на эту ерунду тогда никто не тратил. Многие лампочки были неисправны, и содержание слов становилось загадочным и даже мистическим. Лампочки мигали в ночи как бы сами по себе, отдельно от смысла. Никаких сияющих во тьме огромных реклам, никаких огромных источников искусственного света – торговых центров, или крытых рынков, или платных парковок – еще просто не существовало.
Слабый свет в салоне одинокого автобуса порой был единственным подвижным огоньком на всей улице, не считая фонарей, которые горели совсем уж тускло.
В небе над Москвой еще можно было увидеть звезды.
Тогда девушки с тринадцати до тридцати лет носили только супер-мини, юбки до середины бедра, абсолютно все, невзирая ни на что: ни на погоду, ни на особенности телосложения, это была не просто мода, так было принято, по-другому не одевались, потому что по-другому было стыдно, она потом вспоминала эти времена, пересматривая фотографии, некоторые фильмы, и не могла понять, как это уживалось с абсолютно пуританской моралью, советской жизнью – но было именно так.
В этот момент они подружились с Александровой и начали разговаривать – Полина никогда ни с кем так много не говорила в жизни, это было что-то ненормальное, какой-то спусковой крючок, как оказалось, она может без конца, часами говорить с другим человеком, это очень примиряло с собой, наконец-то она почувствовала облегчение от этой тяжести, которая всегда была у нее внутри, с тех пор как она переехала на Дорожную улицу, несмотря на то что с Александровой они были совсем разными людьми, они с каким-то даже страхом поначалу и с веселым восторгом потом вываливали друг на друга абсолютно все, Полина описывала ей свои ощущения от мокрого красного флага, бьющегося на ветру, от покалеченной трехногой кошки, встреченной во дворе, от странного запаха, идущего из глубины парка, как будто там родился дракон, от жесткого солнечного света из окна, от которого болит голова, и Александрова ее понимала, да, это примиряло с собой, этот найденный наконец язык, язык для одного человека, нет, для двух людей, с этим языком теперь можно было жить, жить очень долго.
Она вдруг подумала – а что же это значит, когда в твоей жизни появляется человек, который привязан к тебе вот этой невидимой ниткой? Это и тяжело, и хорошо, и горько, и легко, это как-то – все сразу.
Стояла золотая осень, которая иногда ненадолго бывает в Москве – как если бы это были гастроли столичного театра в маленьком городе.
В моей жизни довольно часто возникают (и тогда возникали) люди, про которых я не то чтобы забыл, но, может быть, и не знал их никогда, или им случайно померещилось, что я их добрый знакомый. Но так или иначе ситуация, возникающая при этом, всегда ужасно мучила своей неловкостью. Внезапно происходил разговор с какой-то кучей неизвестных параметров, одним из которых было имя.
Москва могла приспособиться к любой ситуации, верней любые ситуации приспособить под себя, под свой широкий, слишком широкий нрав.
Доктор должен помогать, а не карать, а они приходили порой, только чтобы выговаривать, осуждать, казнить…
Мало в моей жизни было таких счастливых, наполненных и вместе с тем абсолютно пустых моментов, пустых в том смысле, что для них ничего не нужно, они не пускают в себя ничего другого – это, разумеется, свойство абсолютной пустоты.