но что же с Фердинандом, где он?— Он пошел гулять с собакой, — сказала Филиппа. Герцог вопросительно взглянул на нее; она в ответ нахмурилась. — Не с этой собакой, понятно, поскольку эта собака находится здесь, а мы не имеем права игнорировать свидетельства наших органов чувств, ибо тогда войдем на территорию казуистики и неестественного сомнения, которое тоже хорошо, но лишь на своем месте. Конечно, кое-кто возразит, что истина фактических заявлений может быть установлена индуктивно из частного опыта. Может ли восприятие дать нам сведения о мире, который не зависит от нашего мышления? Познаваем ли вообще такой мир? Тождественно ли «быть» и «быть воспринимаемым»? Является ли собака лишь суммой чувственных данных — запаха собаки, звука собаки, ощущения собаки, вкуса собаки и так далее?Филиппа запнулась и, наткнувшись на пристальный взгляд Герцога, неловко сказала:
— С другой собакой. Фердинанд пошел гулять с другой собакой.
Профессор Кузенс был очень учтив — идя с женщинами, он всегда торопливо перебегал на внешнюю сторону тротуара (видимо, чтобы их не сбила внезапно понесшая лошадь кэбмена), уступал места, открывал двери и вообще относился к представительницам противоположного пола так, словно они из стекла или чего-то столь же хрупкого (что абсолютная правда, ведь мы сделаны из костей и плоти).
Я молодая женщина из плоти и крови, из конфет и пирожных, и сластей всевозможных, и из молекул, когда-то составлявших тела мертвецов.
Андреа уже подробно распланировала всю свою будущую жизнь — она собиралась окончить университет, выйти замуж, ничего не покупать в рассрочку, воспитывать детей, стать знаменитой писательницей, выйти на пенсию и умереть. Она, кажется, понятия не имела, что жизнь нельзя разложить по порядку, словно карандаши в пенале; что все подвластно случаю и в любой момент может произойти нечто удивительное и неподконтрольное нам — оно изорвет наши карты и перемагнитит стрелку компаса: вот в нашу сторону направляется безумная женщина, поезд падает с моста, парень едет на велосипеде.
— А, это вы, — сердито сказала Марта. — Вы пришли так поздно, что уже почти рано. Уже двадцать минут третьего. Это значит, что вы опоздали на двадцать минут... на случай, если вы сами не можете подсчитать.
Марта всегда вынуждала нас расставить смертельно неудобные стулья в кружок, будто мы на групповой психотерапии или собираемся играть в игру, предназначенную для того, чтобы всех перезнакомить:
«Меня зовут Эффи, и будь я животным, я была бы...»
А кем бы я была? Не кошечкой или собачкой, это точно — мало приятного вечно зависеть от прихотей человека, считающего, что он тобой владеет. И не домашним скотом, который ценят лишь за молоко, мясо и шкуру. Может, каким-нибудь робким созданием, таящимся в глубинах леса, куда не ступала нога человека?
Я сидела рядом с Терри — черной волчицей, рыскающей в ночи. Терри обещала Марте произвести на свет сборник стихов. Сборник назывался «Мое любимое самоубийство» — его содержание было нетрудно себе представить. Некоторые стихи, хотя и явно вторичные, тем не менее удивляли жизнерадостным взглядом на вещи:
я выпила молоко
что ты оставил
на тумбочке у кровати. оно
прокисло. спасибо
Андреа картинно точила карандаши и раскладывала разные принадлежности на столе, а Кевин пялился на то место, где были бы ноги Оливии, если бы она пришла на семинар.
— Думаю, стоит начать с небольшого упражнения — размять писательские мускулы, — сказала Марта.
Она говорила очень медленно, будто наглоталась транквилизаторов, но, мне кажется, просто у нее была такая манера разговаривать с людьми, которых она считала глупее себя. Как скучно. Пожалуй, я не высижу тут целый час.
— Напишите мне абзац текста, — четко и медленно произносила Марта. — Вам дается десять минут. Употребите в нем следующие три слова: «филуменист», «надоумить» и «брактеат».
— Это четыре слова, — возразил Робин, который сидел рядом со мной в общем круге. На нем был кожаный тренчкот, явно когда-то принадлежавший солдату из дивизии ваффен-СС.
Марта подарила ему тщательно выверенный взгляд.
— Без «и», — сказала она.
— «Без „и“»! — хихикнул профессор Кузенс. — Вот ведь странное предложение. У него может быть смысл только в определенном контексте, верно?
Марта издала звук, означающий, что она умывает руки, и принялась рыться в портфеле.
Профессор сидел между Карой и Давиной. Давина писала исторический роман не то про мать Шекспира, не то про сестру Вордсворта, не то про нигде не упомянутую незаконную дочь Эмили Бронте — я никак не могла запомнить. Лично я считаю, что не годится выдумывать всякое про реальных людей — хотя, наверно, можно сказать, что, если человек умер, он сразу перестает быть реальным. Но тогда придется определить понятие «реальность», а в такие дебри никто не хочет углубляться, потому что мы все знаем, чем это кончается (безумием, дипломом первого класса с отличием или тем и другим сразу).
Марта снова повернулась к нам и строго сказала:
— Структурированный абзац, а не поток сознания! И никакого нонсенса.
Я записала слова «филуменист», «надоумил» и «брактеат» и уставилась на них. Это упражнение мы делали в каком-то из начальных классов в одной из многочисленных школ, где я успела поучиться. Только там слова были полезней (например, «песочек», «ведерко», «красное» или «каша», «миска», «горячая»).
Я понятия не имела, что такое брактеат. Звучало это как название какой-то водоросли. Я беспомощно рисовала на листе каракули.
Профессор Кузенс тем временем усердно чертил диаграммы, которые словно взрывались, и соединял их части тонкими паучьими линиями. Он сидел слишком далеко, и я не могла у него списать: освещение в Мартиной аудитории было тусклым. Кара, сидевшая с другого бока профессора, незаметно вытянула шею — посмотреть, что он там пишет, но профессор прикрыл свои каракули ладошкой, как школьник. Моисееву корзинку с Протеем выпихнули почти точно на середину круга, словно он должен был стать главным атрибутом некоего ритуала вуду.
— Говорят, что у каждого человека внутри сидит роман, правда ведь? — встряла вдруг Дженис Рэнд.
— Да, Дженис, но не каждый способен его написать, — сурово осадила ее Марта.
С улицы доносился какой-то шум, и время от времени до нас долетали вопли: «Хо! Хо! Хо Ши Мин!» Я задумалась о том, знают ли протестующие, что Хо Ши Мин умер, и не все ли им равно. Марта выглянула в окно и нахмурилась.
Я переписала слова в другом порядке: «брактеат», «надоумил», «филуменист», но и это меня не вдохновило. Марта все время настаивала, чтобы мы писали только о том, что знаем (как скучны были бы книги, если бы все писатели следовали этим правилам!). Слово «надоумил» было мне знакомо, а вот о филуменистах и брактеатах я знала очень мало. О, почему я не ношу с собой этимологический словарь?
Сами слова мне отнюдь не помогали — они отлепились от страницы и повисли в воздухе, как скучающие мухи, добавляя шаткости миру, познаваемому в ощущениях. Терри в своем сумеречном мире зомби исписывала лист этими тремя словами, повторяя их снова и снова. Вид у нее был вполне довольный.
Марта подошла к окну и уперлась лбом в стекло, словно пытаясь вобрать в себя дневной свет. (Мне удивительно, что мы все до сих пор не заболели рахитом.)
Андреа воспользовалась случаем, наклонилась ко мне и шепнула, что, по ее мнению, брактеат — это какоето животное. Возможно, вроде лягушки. По-моему, она выдавала желаемое за действительное. Нора, конечно, верит, что у каждого человека есть свое животное-тотем, покровитель, проявление нашей духовной природы в животном мире. («Твоя мать, похоже, сечет фишку», — прокомментировала Андреа. О, как она ошибалась.)
Андреа шепнула мне на ухо, что ее тотем — кошка. Как предсказуемо. Отчего это все девушки вечно видят себя кошками? Не думаю, что Андреа понравилось бы выдирать когтями потроха мелким беззащитным млекопитающим, вылизывать свои гениталии, убегать от бешеных собак или питаться консервами без помощи вилки и ложки.
Кевин созерцал слова «филуменист», «надоумил» и «брактеат». Очки у него сползли на кончик носа. Будь мы животными (да, я знаю, люди и так животные), Кевин был бы губкой — или, может, трепангом, чем-нибудь таким, округлым и упругим. Но кем была бы я, не знаю. (Я предпочитаю короткие слова — они лучше прилипают к бумаге.)
— Но ведь губки же не животные? — удивилась Андреа.
— А кто же они, по-твоему?
— Растения? — попробовала угадать она.
Это немножко напоминало мне игру с Бобом в «животное — растение — минерал» или еще того хуже — в викторину с вопросами из области общих знаний. (Вопрос: «Как теперь называется Формоза?» Ответ Боба: «Сыр?»)
Андреа бросила безнадежные попытки и принялась раскрашивать записанные слова.
— Так, — вдруг сказала Марта, — время истекло.
Неужели прошло только десять минут? Какой кошмар. Сколько же еще будет тянуться этот час? Я уныло подсчитала: с такой скоростью это будет почти три тысячи слов, больше десяти страниц. Пора кое-что пропустить и повычеркивать. Конечно, никто не хватится, например, девяти предложений, представляющих собой вариации на тему «Филуменист надоумил брактеат». И тому подобного.
— Я не сказала «предложение»! — выговаривала нам Марта. — Я просила абзац. Я просила текст. Вы понимаете, что такое текст?
Было заметно, что ей очень хочется употребить в последнем предложении слово «дебилы».
— Ну, если верить Прусту, текст — это ткань, — услужливо подсказал профессор Кузенс.
Ему, несмотря на все диаграммы, даже предложение составить не удалось.
— Значит ли это, — жалобно спросил он Марту, — что у меня нет никакой надежды стать писателем?
— Именно, — сказала Марта.
— Хвала небесам, — отозвался профессор.
— Займемся вашими заданиями, — раздраженно произнесла Марта.
Лишь когда без пяти двенадцать прозвонил звонок и никто не тронулся с места, до меня дошла ужасная истина — это был двухчасовой семинар. Я подумала, не упасть ли в обморок, но этот выход из неловких ситуаций обычно использовала Андреа.
'They say everyone has a novel inside them, don’t they?’ Chick said, warming to the subject now.
‘Yeah, and maybe that’s where it should stay,’ Terri growled.
...из Стюартов-Мюрреев я никого не знаю. В моем детстве не было ни доброго дедушки, ни дядьев, всегда готовых со мной поиграть. Нора никогда не гостила у брата, не вспоминала с задумчивой нежностью о матери. Даже само имя нашего рода звучит для меня непривычно, ибо всю мою жизнь мы с Норой обходились гораздо более прозаической фамилией, Эндрюс. А если у человека нет уверенности в собственном имени, в чем он вообще может быть уверен?
Некоторые люди всю жизнь проводят в поисках себя, хотя потерять себя, даже если очень постараешься, не выйдет (вы только гляньте, я на этом паршивом островке уже превратилась в паршивого философа). С момента зачатия наше «я» — как узор у нас в крови. Оно впечатано в кости, словно окаменелости в приморский камень. Нора, напротив, не может понять, откуда люди сами знают, кто они, — ведь все молекулы, все клетки в человеческом теле успевают смениться несколько раз с момента рождения.
После истории с велосипедом я перебралась к Бобу — постепенно, книга за книгой, туфля за туфлей. К тому времени, когда он заметил, что я больше не ухожу домой, он уже свыкся с идеей моего присутствия и не удивлялся поутру, обнаружив меня рядом с собой в постели. Я подумала, что можно и уйти от него таким же образом. Изымать себя по частям до тех пор, пока расчленять уже будет нечего и останутся только самые неосязаемые и загадочные компоненты (например, улыбка — да и она со временем растворится в воздухе). И в конце концов на месте, где была я, не останется ничего. Это гораздо гуманней, чем взять и разом выйти в дверь. Одним куском. Или внезапно умереть.
Лично я думаю, что читать о подробностях чужого быта — так же нудно, как слушать рассказы о чужих снах: «…а потом автопогрузчик превратился в огромную рыжую белку, и она раздавила голову моего отца, как орех…» Чрезвычайно интересно для самого сновидца, но утомительно для постороннего слушателя.
Андреа боялась стариков (наверно, подозревая, что сама когда-нибудь станет таковой, и пытаясь избежать этой участи). По ее словам, каждый раз при виде младенца она думала о том, что когда-нибудь он станет стариком. Лично я предпочитаю при виде старика думать о том, что когда-то он был чьим-то ребеночком. Может, существует два типа людей (у одних стакан наполовину пустой, у других наполовину полный): одни прозревают бывшего младенца в человеческой развалине, а другие, депрессивные, смотрят на тугие щечки младенца и видят выжившую из ума старуху.
...мы с профессором Кузенсом остались вдвоем в сумрачном коридоре.— Куда теперь? — бодро спросил он.— Ну, мне надо идти писать реферат о Джордж Элиот, — сказала я. От одной мысли об этом я почувствовала себя мрачной тенью, обитающей в Аиде. — А вам — нет. Вы не студент и можете делать что хотите.Я решила, что стоит ему об этом напомнить.Профессор нахмурился и сказал:— Только в рамках совокупности определенных социальных, физических и этических параметров.Эта реплика была на удивление здравой, и ее лишь самую малость испортило то, что профессор вдруг принялся отбивать чечетку.
Арчи жил в большом доме на Виндзор-плейс с Филиппой, властной женой-англичанкой. Я это знала, поскольку оказалась последней в длинной череде нянек, перебывавших у Маккью. Филиппа и Арчи, которым было уже под пятьдесят, размножались (с перерывами) с самого конца войны. Четверо детей уже выпорхнули из гнезда — Криспин («Кембридж!»), Орсино («Оксфорд!»), Фрейя («Год во Франции!») и старший, загадочный Фердинанд («Соутонская тюрьма, к сожалению»). Дома остался только один ребенок, девятилетняя Мейзи («Маленькая ошибка!»).