Как доказать моему защитнику, что инстинкты убийцы я знаю не по К.-Г. Юнгу, ревность не по Марселю Прусту, Испанию не по Хемингуэю, Париж не по Эрнсту Юнгеру, Швейцарию не по Марку Твену, Мексику не по Грэму Грину, страх смерти не по Бернаносу, блуждание в пустоте не по Кафке и все остальное не по Томасу Манну; как, черт возьми, ему это доказать?
С собаками ведь так и обстоит: либо их любят без памяти, либо обходятся без них.
Кто из нас хоть однажды не мечтал стать монахом!
Не впервые возникает у меня жуткое чувство: в человеческих отношениях есть что-то механическое. Даже в так называемой дружбе.
Любовь без крыши над головой, любовь без пристанища, ограниченная краткими часами экстаза, это каждому ясно, — рано или поздно заходит в тупик.
Когда любишь человека, оставляешь ему всевозможные лазейки.
Убить человека или хотя бы его душу можно разными способами, и этого не обнаружит ни одна полиция в мире. Бывает достаточно одного слова, откровенности в должный момент. А не то даже улыбки. Покажите мне человека, которого нельзя уничтожить улыбкой или молчанием.
И правда, кто может себе позволить, имея жену, детей и прочие положенные блага, иметь ещё независимые суждения, и не в одних лишь второстепенных вопросах.
Пожалуй, всего больше раздражают меня в нём отсутствие темперамента, корректность, уравновешенность; он знает больше, чем я, но эти знания нужны ему только для того, чтобы ни в чём не ошибаться. Мне такие люди омерзительны.
Меня опечалило, что два человека, сидя друг против друга, не в состоянии друг друга понять.
Юлика всегда считала, что скучают только глупые люди, она, следовательно, — нет. Оказалось, что скука не имеет ничего общего с глупостью, наоборот, скука, в те дни владевшая Юликой, была утонченно-острым чувством — не знаешь, что ждет тебя через час, и вдобавок этот адский привкус вечности, когда земное время в расчет уже не принимаешь...
Он моралист, как почти все люди, не приемлющие себя.
Ну, кто будет читать мои записи в этой тетради? И все-таки мне кажется, что, когда пишешь, обязательно предполагаешь, что кто-то будет тебя читать, пусть даже этим "кто-то" будешь ты сам. И еще я спрашиваю себя: можно ли писать, не играя какой-нибудь роли? Когда пишешь, хочешь быть чужим для себя. Не в роли, а в подсознательном решении, какую роль я хочу приписать себе, - заключена моя действительность. Иногда мне кажется, что я вылезаю из написанного, как змея из своей кожи. В том-то и дело - нельзя себя запечатлеть, можно только сбросить с себя кожу. Но кому нужна эта мертвая кожа?! Вечный вопрос - может ли читатель вычитать что-либо кроме себя самого, по-моему, излишен: пишут не для общения с читателем, равно как и не для общения с самим собой, пишут - пытаясь сказать несказанное. Но чем точнее ты выразишь себя, тем чище предстанет несказанное, иными словами, действительность, которая теснит и торопит пишущего. Язык дан нам, чтобы стать немыми. Молчащий не нем. Кто молчит, не имеет даже представления о том, кем он не является.
Людям неохота бывать у супругов, переживающих драму, тяжелое настроение пропитывает воздух, и, даже еще ни о чем не зная, гость чувствует себя свидетелем перемирия, мостом, временно переброшенным между враждующими сторонами, чувствует, что каждая сторона хочет использовать его в своих целях, беседа становится слишком натянутой, шутки опасными, остроты ядовитыми, гость замечает больше, чем того хотелось бы хозяевам, — уютно, как на минном поле, и если даже взрыва не последует, пахнет недавним, донельзя накаленным боем.
Насколько же лучше слышать треск выстрела, видеть текущую кровь, знать, что человек погибает от настоящего яда, а не от молчания своей жены.
...о, это страстное желание иметь белую кожу и гладкие волосы, вечное усилие быть иным, чем ты создан, мучительная невозможность самоприятия...
Когда близкий человек ненавидит впервые, это кажется притворством, комедией...
Во всяком случае, на основании книг, собранных пропавшим без вести хозяином, трудно было бы определить направление его мыслей, составить приказ о его розыске. Тем более что никому не известно, что именно он прочел, что из прочитанного понял или не понял совсем, что истолковал вкривь и вкось, руководствуясь собственными взглядами на жизнь.
...всё чаще я замечаю, что разочаровывающие истории, без начала и без конца, наиболее убедительны.
Настоящая жизнь — жизнь, оставившая отзвук в чём-нибудь живом, не только в пожелтевших фотографиях, — ей-богу, не всегда должна быть великолепной, исторически значительной; настоящей может быть и жизнь простой женщины-матери, и жизнь мыслителя, оставившего по себе память в мировой истории, но дело тут не в нашей значительности. Трудно определить, отчего жизнь бывает настоящей.