"Мне кажется, что-то ускользает у меня из рук, я уже не умею держать это неопределенное "что-то" так крепко, как раньше...Что такое, собственно,успех? Это таинственная, необъяснимая сила - осмотрительность, собранность, сознание, что ты воздействуешь на ход жизненных событий уже самим фактом своего существования, вера в то, что жизнь угодливо приспосабливается к тебе. Счастье и успех внутри нас. И мы должны держать их прочно, цепко.И как только тут, внутри, что-то начинает размягчаться, ослабевать, поддаваться усталости, тогда и там, вовне, все силы вырываются на свободу, противятся тебе, восстают против тебя, ускользают из-под твоего влияния...И тут все начинает наслаиваться одно на другое, удар следует за ударом, и...человеку - крышка".
— Волны! — сказал Томас Будденброк. — Они набегают и рассыпаются брызгами, набегают и дробятся - одна за другой, без конца, без цели, уныло, бессмысленно. И всё-таки они успокаивают, умиротворяют душу, как всё простое и неизбежное. С годами я начинаю всё больше и больше любить море... В своё время я предпочитал горы; наверно, потому, что они далеки от наших краёв. Теперь меня к ним не тянет. Мне кажется, в горах я бы оробел, смешался. Слишком уж там всё грандиозно, хаотично, многообразно... Сейчас они бы меня подавили. Интересно, каким людям милее монотонность моря? Мне кажется, тем, что слишком долго, слишком глубоко всматривались в лабиринт своего внутреннего мира, — и вот ощутили потребность хотя бы во внешнем мире найти то, что им всего нужнее, — простоту. Не то важно, что в горах ты смело карабкаешься вверх, а у моря спокойно лежишь на песке. Я ведь знаю, каким взором окидываешь горные хребты и каким — море. Взор уверенного в себе, упрямого счастливца, исполненный отваги, твёрдости, жизненной силы, перебегает с вершины на вершину. На морских просторах, катящих свои волны с мистической цепенящей неизбежностью, охотнее покоится затуманенный, безнадежный, всезнающий взор того, кто однажды глубоко заглянул в печальный лабиринт своей души. Здоровье и болезнь — вот различие. Один дерзко взбирается вверх среди дивного многообразия зубчатых, высоко вздымающихся скал и бездонных пропастей, чтобы испытать свои ещё нерастерянные жизненные силы... Но среди бескрайней простоты внешнего мира отдыхает тот, кто устал от путаной сложности внутреннего.
В семье все должны стоять друг за друга, иначе беда постучится в двери.
Люди возмущаются и злятся на какое нибудь предложение, только когда чувствуют себя не вполне уверенными и ощущают соблазн пойти на это предложение.
Человек молод или стар в зависимости от того, каким он себя ощущает.
C охотой приступай к дневным делам своим, но берись лишь за такие, что ночью не потревожат твоего покоя.
Забыть... Да разве это утешение?
На свете всегда есть и будут люди, имеющие право на повышенный интерес к самому себе, на пристальное наблюдение за своими чувствами, – например, поэты, способные правильно и красиво воссоздать свой многообразный внутренний мир и тем самым обогатить внутренний мир других.
Время идёт вперёд и лучшее, как мне кажется, оставляет позади.
Счастье и успех внутри нас.
Разве я ненавидел жизнь, эту чистую, жестокую и могучую жизнь? Вздор, недоразумение! Я ненавидел только себя - за то, что не умел побороть ее.
Что есть смерть? ....Смерть - счастье, такое глубокое, что даже измерить его возможно лишь в минуты, осененные, как сейчас, благодатью. Она - возвращение после несказанно мучительного пути, исправление тягчайшей ошибки, освобождение от мерзостных уз и оков. Придет она - и всего рокового стечения обстоятельств как не бывало.
Конец или распад? Жалок, жалок тот, кого страшат эти ничтожные понятия! Что кончится и что подвергнется распаду? Вот это его тело... Его личность, его индивидуальность, это тяжеловесное, ошибочное и ненавистное препятствие к тому, чтобы стать чем-то другим, лучшим!
Среди полной тишины, в теплой духоте летней ночи, он лежал на спине и вглядывался во мрак.
И что же: тьма вокруг расступилась перед его глазами, словно раздвинулась бархатная завеса, открывая его взгляду необозримую, уходящую в бесконечную глубину вечную светлую даль. «Я буду жить! — почти вслух проговорил Томас Будденброк и почувствовал, как грудь его сотрясается от внутреннего рыдания. — Это и значит, что я буду жить! Это будет жить, а то, неведомое, — это не я, морок, заблуждение, которое рассеет смерть. Да, так, так оно и есть!.. Почему?» И при этом вопросе ночь снова сомкнулась перед ним. Опять он ничего не видел, не знал, не понимал даже самого простого. Он крепче прижался головой к подушке, ослепленный, изнемогающий от той крупицы истины, которую ему только что дано было постичь.
Он продолжал лежать не шевелясь и, замирая, ждал, готовый молиться о том, чтобы вновь повторилось то, что с ним было, чтобы оно еще раз пришло и просветило его. И оно повторилось. Молитвенно сложив руки, боясь даже пошевелиться, он лежал, радуясь дарованному ему свету.
Что есть смерть? Ответ на этот вопрос являлся ему не в жалких, мнимо значительных словах: он его чувствовал, этот ответ, внутренне обладал им. Смерть — счастье, такое глубокое, что даже измерить его возможно лишь в минуты, осененные, как сейчас, благодатью. Она — возвращение после несказанно мучительного пути, исправление тягчайшей ошибки, освобождение от мерзостных уз и оков. Придет она — и всего рокового стечения обстоятельств как не бывало.
Конец и распад? Жалок, жалок тот, кого страшат эти ничтожные понятия! Что кончится и что подвергнется распаду? Вот это его тело… Его личность, его индивидуальность, это тяжеловесное, трудно подвижное, ошибочное и ненавистное препятствие к тому, чтобы стать чем-то другим, лучшим!
Разве каждый человек не ошибка, не плод недоразумения? Разве, едва родившись, он не попадает в узилище? Тюрьма! Тюрьма! Везде оковы, стены! Сквозь зарешеченные окна своей индивидуальности человек безнадежно смотрит на крепостные валы внешних обстоятельств, покуда смерть не призовет его к возвращению на родину, к свободе…
Индивидуальность!.. Ах, то, что мы есть, то, что мы можем и что имеем, кажется нам жалким, серым, недостаточным и скучным; а на то, что не мы, на то, чего мы не можем, чего не имеем, мы глядим с тоскливой завистью, которая становится любовью, — хотя бы уже из боязни стать ненавистью.
Я ношу в себе зачатки, начала, возможности всех родов деятельности и призваний… Не будь я здесь, где бы я мог быть? В качестве кого и чего я существовал бы, если б не был собой, если б вот эта моя личность не отделяла меня и мое сознание от личностей и сознаний всех тех, кто не я! Организм! Слепая, неосмысленная, жалкая вспышка борющейся воли! Право же, лучше было бы этой воле свободно парить в ночи, не ограниченной пространством и временем, чем томиться в узилище, скудно освещенном мерцающим, дрожащим огоньком интеллекта!
Я надеялся продолжать жизнь в сыне? В личности еще более робкой, слабой, неустойчивой? Ребячество, глупость и сумасбродство! Что мне сын? Не нужно мне никакого сына!.. Где я буду, когда умру? Но ведь это ясно как день, поразительно просто! Я буду во всех, кто когда-либо говорил, говорит или будет говорить «я»; и прежде всего в тех, кто скажет это «я» сильнее, радостнее …
Где-то в мире подрастает юноша, талантливый, наделенный всем, что нужно для жизни, способный развить свои задатки, статный, не знающий печали, чистый, жестокий, жизнерадостный, — один из тех, чья личность делает счастливых еще счастливее, а несчастных повергает в отчаяние, — вот это мой сын! Это я в скором, в скором времени — как только смерть освободит меня от жалкого, безумного заблуждения, будто я не столько он, сколько я…
Разве я ненавидел жизнь, эту чистую, жестокую и могучую жизнь? Вздор, недоразумение! Я ненавидел только себя — за то, что не умел побороть ее. Но я люблю вас, счастливые, всех вас люблю, и скоро тюремные тесные стены уже не будут отделять меня от вас; скоро то во мне, что вас любит, — моя любовь к вам, — станет свободным, я буду с вами, буду в вас… с вами и в вас, во всех!..
Он заплакал. Прижавшись лицом к подушке, плакал потрясенный, в дурмане счастья вознесшийся ввысь, — счастья, такого болезненно-сладостного, с которым ничто на свете не могло сравниться. Это и было все то, что со вчерашнего дня пьянило его смутным волнением, что ночью шевельнулось у него в сердце и разбудило его, как зарождающаяся любовь. И теперь, когда ему было даровано все это прозреть и познать — не в словах, не в последовательных мыслях, но во внезапных, благодатных озарениях души, — он уже был свободен, был спасен; узы разорвались, оковы спали с него. Стены его родного города, в которых он замкнулся сознательно и добровольно, раздвинулись, открывая его взору мир — весь мир, клочки которого он видел в молодости и который смерть сулила подарить ему целиком. Обманные формы познания пространства, времени, а следовательно, и истории, забота о достойном исторически преемственном существовании в потомках, страх перед окончательным историческим распадом и разложением — все это отпустило его, не мешало больше постижению вечности. Ничто не начиналось и ничто не имело конца. Существовало только бескрайное настоящее и та сила в нем, Томасе Будденброке, которая любила жизнь болезненно-сладостной, настойчивой, страстной любовью; и хотя личность его была всего-навсего искаженным выражением этой любви, ей все же дано было теперь найти доступ к бескрайному настоящему.
«Я буду жить!» — прошептал он в подушку, заплакал и… в следующее мгновение уже не знал, о чем. Его мозг застыл, знание потухло, вокруг опять не было ничего, кроме тишины и мрака.
И когда хорошее, желанное, с трудом добытое является слишком поздно, то на него уже насело столько всякой досадной мелкой дряни, столько житейской пыли, которой не может предусмотреть никакая фантазия, что оно тебя только раздражает и раздражает…
"...позор и бесчестье только то, что выплывает наружу? О нет! Тайное бесчестье, которое в тиши грызет душу человека и заставляет его не уважать себя, куда страшнее!" (Тони)
Адриан часто потешался над людьми, которые вечно отдыхают, загорают, набираются сил, неизвестно только зачем. "Отдых, - говорил он, - удел тех, кому он ни на что не нужен"
В произведении искусства много иллюзорного; можно даже пойти еще дальше и сказать, что оно само по себе как "произведение" иллюзорно. Оно из честолюбия претворяется, что его не сделали, что оно возникло и выскочило как Афина Паллада, во всеоружии своего блестящего убранства, из головы Юпитера. Но это обман. Никакие произведения так не появлялись. Нужна работа, искусная работа во имя иллюзии.Еще я слышал, как он сказал:
- Уже сегодня совесть искусства восстает против игры и иллюзии. Искусство больше не хочет быть игрой и иллюзией, оно хочет стать познанием.
Но разве то, что перестает соответствовать своему определению, не перестает существовать вообще? И как может искусство пребывать в роли познания?
Смешно и трогательно слышать, как он, чтобы восстановить отношения, повторяет какое-нибудь более или менее удачное словцо, твое собственное или книжное, случайно тобой приведенное, - в знак того, что он его не забыл и разбирается в высоких материях. А в общем-то от этого плакать хочется.
Время - самое лучшее и настоящее из того, что мы даем, и дар наш - песочные часы, - ведь горлышко, в которое сыплется красный песок, такое узенькое, струйка песка такая тоненькая, глазу не видно, чтобы он убывал в верхнем сосуде, только уже под самый конец кажется, что все проистекает быстро и проистекало быстро...
Леверкюн:
- На свете есть, в сущности, только одна проблема...Как прорваться? Как выйти на волю? Как разорвать куколку и стать бабочкой?
Цейтблом:
- Жажда вырваться из скованности, из прозябания в безобразном.. - это немецкое, глубоко немецкое свойство, прямо-таки определение немецкости, психики, подверженной угрозам застоя, пагубного одиночества, провинциального безделья, невротической сумбурности, тихого сатанизма...
Порядочная русалка соблазнила бы на мраморных ступенях его дворца этого болвана-принца, который неспособен ее оценить и у нее на глазах женится на другой, затащила бы его в воду и нежненько утопила, вместо того чтобы подчинять свою судьбу его глупости, как она поступает. Наверное, за врожденный рыбий хвост он любил бы ее гораздо горячее, чем за хворые человеческие ноги.
Не отвергая культуры, приспосабливаясь к идеалам буржуазного общества, такого, как оно есть, "либеральное богословие" низводит религию до идеи гуманности и разжижает присущие духу религии экстатичность и парадоксальность в водянистый прогрессирующий этицизм. Но религиозное не дает всходов на почве чистой этики...
Тот, кому от природы дано якшаться с искусителем, всегда не в ладу с людскими чувствами, его всегда подмывает смеяться, когда другие плачут, и плакать, когда они смеются.
- Что такое современное искусство сегодня? Мука мученическая.... Внушают себе и другим, будто скучное стало интересным, потому что, дескать, интересное стало скучным...
Страсть слишком поглощена собой, чтобы представить себе, что кто-то может всерьёз против неё восстать.