Пусть тысяча хлопает, а двое – нет: эти двое важнее, потому что они могут донести, в то время как ни один из тысячи и пальцем не шевельнет, чтобы защитить того, кем только что восторгался, – а впрочем, ведь это все равно невозможно.
Если мы вдруг заметим — я не говорю, что мы уже заметили, я говорю, если это когда-нибудь случится, — так вот, если мы заметим, что наш гороховый суп стал жиже, мыло никуда не годится, а дом вот-вот обвалится и никто не хочет взяться и все это наладить, разве мы станем проявлять недовольство? Нет, мы знаем, что благосостояние не есть самоцель, и наши жертвы приносятся во имя высшего смысла. Если в один прекрасный день мы обнаружим, что наши дома обнесены колючей проволокой, неужели мы станем жаловаться на ограничение свободы передвижения? Нет, ибо мы знаем, что это делается для блага Империи. И если когда-нибудь нам придется поступиться свободным временем ради необходимой военной подготовки или отказаться от приобретения излишних знаний, чтобы иметь возможность получить профессию для работы в какой-то самой важной в данный момент отрасли, — разве мы станем роптать? Нет, и еще раз нет! Мы полностью сознаем и одобряем тот факт, что Империя — это все, отдельная личность — ничто.
“Общность? — говорите вы. — Сплоченность?” И эти слова вы кричите над разделившей вас пропастью.
Когда человек говорит: “Я больше не могу”, — это значит: “Не могу больше жить”. Это не значит “не могу умереть”, потому что умереть человек может, человек всегда в силах умереть...
Можливо, настане час, – припускала я, –коли виявиться, що жінки взагалі не потрібні. Тоді будуть зберігати тільки їхні яєчники, а решту викидатимуть у каналізацію. Тоді Держава складатиметься з самих чоловіків. Уже не доведеться марнувати кошти на харчування й навчання дівчат. Певна річ, не раз почуваєшся спустошеною від гадки про себе як своєрідний розплідник, хоч наразі й потрібний, але надто вже дорогий в експлуатації. То невже не зазнаєш великого розчарування, коли – причому вперше в житті – пустиш на світ істоту, якій теж судилося бути розплідником і нічим більше?
Такое уж неблагодарное существо человек — жаждет наслаждений и равнодушен но всему, что лично его не касается
Если окажется, что ваш проект необходимо осуществить, что это единственное средство, которое может внести успокоение в высшие сферы, – будьте уверены, соответствующее учреждение тут же появится. Урежут наши жизненные блага, продлят рабочий день, но это учреждение будет функционировать, и великолепное чувство полной и абсолютной безопасности возместит нам все, что мы потеряем.
— В течение последних двадцати лет число доносов неуклонно возрастает, — сказал Риссен. — Я это слышал от самого начальника полиции.— Но это не означает роста преступности, — возразил я. — Увеличились лояльность и преданность наших соратников, их нетерпимость ко всему, что недостойно…— Увеличился страх, — отрезал Риссен с неожиданной энергией.— Страх?— Да, страх. Мы живем под все более строгим контролем. но это порождает у нас не чувство уверенности, как мы надеялись, а боязнь. Вместе с боязнью растет стремление наносить удары тем, кто окружает нас. Общеизвестно, что, когда дикий зверь, ощущая опасность, видит, что ему некуда скрыться, он бросается в нападение. Когда страх обволакивает нас, нам не остается ничего другого, как нанести первый удар. Ах, как трудно, если не знаешь, куда бить… Но недаром пословица гласит, что лучше быть молотом, чем наковальней. Если ты ударишь сильно и вовремя, то, может быть, сам спасешься. Есть старая легенда о фехтовальщике, который был настолько искусен, что выходил сухим из-под дождя: он так быстро размахивал шпагой, что ни одна капля не успевала упасть на него. Вот так же нужно уметь фехтовать и нам, живущим в эпоху великого страха.
Люди не настолько искренни, чтобы выслушивать правду, это очень грустно.
Пусть тысяча хлопает, а двое – нет: эти двое важнее, потому что они могут донести, в то время как ни один из тысячи и пальцем не шевельнет, чтобы защитить того, кем только что восторгался, – а впрочем, ведь это все равно невозможно.
Если мы вдруг заметим — я не говорю, что мы уже заметили, я говорю, если это когда-нибудь случится, — так вот, если мы заметим, что наш гороховый суп стал жиже, мыло никуда не годится, а дом вот-вот обвалится и никто не хочет взяться и все это наладить, разве мы станем проявлять недовольство? Нет, мы знаем, что благосостояние не есть самоцель, и наши жертвы приносятся во имя высшего смысла. Если в один прекрасный день мы обнаружим, что наши дома обнесены колючей проволокой, неужели мы станем жаловаться на ограничение свободы передвижения? Нет, ибо мы знаем, что это делается для блага Империи. И если когда-нибудь нам придется поступиться свободным временем ради необходимой военной подготовки или отказаться от приобретения излишних знаний, чтобы иметь возможность получить профессию для работы в какой-то самой важной в данный момент отрасли, — разве мы станем роптать? Нет, и еще раз нет! Мы полностью сознаем и одобряем тот факт, что Империя — это все, отдельная личность — ничто.
Мне кажется, ничто так не характеризует человека, как его видение жизни, тот образ - будь то дорога, поле, растущее дерево или бурный океан, - с которым связывается в его сознании понятие жизни.
Многие считают любовь устаревшей выдумкой романтиков, но я боюсь, что она все-таки существует, и с самого начала в ней заключено нечто неописуемо мучительное. Мужчину тянет к женщине, женщину - к мужчине, но с каждым шагом, который приближает их друг к другу, оба как бы теряют какую-то часть своей души; человек надеется на победу, а сам терпит поражение.
Разве не удивительно, что все на свете, даже правда, теряет свою ценность, как только становится принудительным?
Должно быть, это и есть любовь, когда в отчаянии безнадежности один человек крепко держится за другого и, несмотря ни на что, ждет чуда.
Дело не в материальных благах. Мне кажется, что и двенадцатикомнатные виллы, которыми владели капиталисты давно прошедшей цивильной эпохи, имели для своих хозяев значение скорее символическое, как залог и воплощение всеобщего почитания, ибо это единственное, чем невозможно пресытиться. Каждый хочет добиться преклонения других - этого самого желанного, самого труднодостижимого и зыбкого из всех преимуществ, которые дает высокое положение.
Двадцать лет – долгий срок, за двадцать лет человек может и измениться.
Все на свете, даже самое худшее, имеет конец.
Но то, что осталась равнодушной четырехлетняя Лайла, меня удивило. Видимо, вспышка огня, не принесшая гибели хотя бы нескольким врагам, не могла вызвать у нее интереса.
Мы легли и потушили свет. Моя месячная порция снотворного уже давно кончилась.
– Вы правы, мой шеф, конечно, тут будет нужен огромный аппарат, – пожалуй, даже специальное учреждение с колоссальным штатом. Но для этого необходимо прежде всего увеличить население. Вот уж сколько лет ведется пропаганда, а результатов не видно. Боюсь, что только новая большая война может нам помочь.
Мне бы хотелось верить, что в человеке таятся зеленые глубины, океан нетронутых созидательных сил, которые могут поглощать остатки мертвичины, могу исцелять и творить....
Но я не видел их. Я знаю только, что из рук больных родителей и больных учителей выходят еще более хилые дети, и в конце концов болезнь становится нормой, а здоровье - уродством. Одинокие производят на свет более одиноких, запуганные - еще более запуганных...