Трудно представить себе в этих домах счастливую любовную пару, вкусный обед, заманчивую книгу. Их строили, чтоб деньги гнать, качать монету в полном пренебрежении эстетическими железами человека, то есть едва ли не в глумлении над ним.
Этого стиля или того, что перед Первой мировой войной возник в Петербурге как поздний русский модерн, в Америке вы почти не найдете. Тот эстетический период (столь важный для нас) здесь как бы и не существовал — в те времена Америка была (или так казалось мне) отдаленной периферией, эстетической пустыней, фабрикой жира и мыла, долларовым стойлом.
Американское общество, сдается мне, построено на принципе благотворного неравенства. «Реакционность» моя зашла уж так далеко, что я пою хвалу неравенству!Обратите внимание, социалистические начинания в этой стране очень быстро приводят к загниванию. Они противоречат основной американской идее романтического неравенства. В неравенстве всегда динамика, страсть, в равенстве отсутствие надежды на изменение жизни.
В мире в виде фона для вполне отчетливой и наглой политики царит терминологическая, семантическая, лингвистическая и эстетическая неразбериха.
Вдруг к нему приблизился строиный и лиловатый, как поздняя сирень, юноша без наружных брюк. Внутренние брюки, иначе кальсоны, начинали уже оттаивать, и скопившаяся промеж ног сосулька готова была отвалиться. «Вы кто такой?» — гаркнул пораженный май-ор. «Я Багратион Албар, — признался беглый кавказский колхозник, — он же Боб Бимбо, жертва американского ра-сизма». — «Вы танцуете, молодой человек?»
Снег в его эстетическом чистом виде существует за всю зиму в Москве каких-нибудь несколько дней, все остальные шесть месяцев это снег-уродина, свалявшийся, грязный, надоевший, как вся советская власть.
Одним из самых основательных сюрпризов для меня оказался американский провинциализм. Издалека, из-за железного-то занавеса, думалось, что Штаты с их открытыми границами, с двунадесятью языками, с их мировой политикой – самый что ни на есть перекресток универсального космополити
Не претендуя на анализ, а только лишь глядя с расстояния в тридцать лет, могу сказать, что культ Америки возник в нашем поколении благодаря его стихийной, поначалу совсем неосознанной антиреволюционности.
о Карле Проффер.Русская литература, американский университет, мировая община писателей потеряли человека позитивного действия, столь редкого в наше время хлопотливой и бессмысленной суеты, когда никто не дослушивает друг друга до конца, когда книги не дочитываются, но лишь приоткрываются с единственной целью дальнейшего «по поводу» словесного блуда, когда творцы бешено колотят по своим пишмашинкам, одержимые возвышенными идеями попасть в коммерческие книжные клубы, огрести лопатой пресловутые «роялтис», захапать очередной «грант», а то и самого «нобеля», ублажить мегаломанические свои страстишки, хапануть-хапануть-хапануть, создать вокруг себя клику подхалимов и отшвырнуть подальше малопочтительных коллег, которые и сами, погрязая в бесконечных пустопорожних интервью, презентациях, публичных дискуссиях, зверея от телефонных звонков, гонят, гонят, гонят круговую безостановочную гонку без промежуточных финишей, стараясь хоть на секунду задержать внимание совершенно озверевших под потоками книжного дерьма читателей, поразить мир злодейством, стащить штаны, продемонстрировать пенис, плюнуть в суп соседу по коммуналке, в наши дни, когда хрипящий в идеологической астме стражник призывает и дальше высоко нести знамя, создавать возвышенные образы современников, — в эти дурацкие дни из мира ушел один из немногих людей прямого позитивного действия, учивший студентов, писавший книги, сделавший делом своей жизни спасение униженной и оклеветанной литературы, поднявший свое издательство на уровень этого все-таки довольно высокого предмета.
Нью-Йорк похож на чувака, который заботится о своей причёске, но не пользуется туалетной бумагой.
Вот так это иной раз получается. Выходишь из дома, где всё застоялось, где и сам ты закис в тоске, и улица вдруг мгновенно меняет твоё настроение. Новый воздух приносит необъяснимый подъём. Кажется, что впереди всё-таки ещё есть какое-то будущее.
...В Париже сейчас безумствуют с икрой, нашли в ней, видите ли, какой-то могущественный афродизиак... но ведь это же не что иное, как рыбьи яйца, медам и месье!
Опущенные глаза немедленно говорили: на меня больше не рассчитывайте
Коммунизм в этой стране зловеще укрепляется с каждым годом, и укрепляет его генеральная линия, а не болтуны из оппозиции. Оппозиция, при всем ее революционном демонизме, – это все еще отрыжка либерализма. Истинный коммунизм начнется со Сталина.
в горечи человеческих судеб есть тоже свой убаюкивающий ритм...может быть, это единственное, что остаётся, но это немало.
"Упустить поездку в родную Москву, в бурлящую столицу, вырваться хоть на неделю из этого затхлого Минска; даже не думай об этом!" Провинциальное прозябание, бессмысленная трата "лучших лет"
...и все вокруг корчиться от греха, и все вокруг задыхается от любви.
Странности и жути еще прибавилось, когда главного обитателя [Кремля] после его кончины забальзамировали и вынесли за крепостную стену в хрустальном гробу всем на обозрение. Что за извивы воображения и как их совместить с материалистической философией, с тем же Энгельсом, что завещал свой прах развеять над океаном?
Республики платили поэтессе Градовой довольно щедрый гонорар, а одна, хоть и завалященькая, дала ей даже титул заслуженного деятеля своей культуры.
Если вдруг команда выигрывала соревнования, игрокам в ударном порядке шили костюмы, устраивали банкет с девочками в ресторане, если «просирали» (Гриша, кажется, не до конца понимал значение этого русского слова) отправляли на аэродром чистить поле от снега.
Как все-таки замечательно, что женщины снова могут покупать шелковое белье.
Предваряя повествование эпиграфом, писатель иной раз через пару страниц полностью о нем забывает. В таких случаях цитата, подвешенная над входом в роман, перестает бросать свет внутрь, а остается лишь в роли латунной бляшки, некоего жетона, удостоверяющего писательскую интеллигентность, принадлежность к клубу мыслителей. Потом в конце концов и эта роль утрачивается, и, если читатель по завершении книги удосужится заглянуть в начало, эпиграф может предстать перед ним смехотворным довеском вроде фигурки ягуара, приваренной к дряхлому «Москвичу».
В праздничный вечер оба они выглядели по крайней мере на десять лет моложе своего возраста, и всем было ясно, что они полны друг к другу нежности и привязанности в лучших традициях недобитой русской интеллигенции.
..дело, конечно, было замешано на говне.
Кому у нас лучше, художнику или писателю? Это зависит от того, что считать конечным результатом творческого процесса: рукопись или книгу? Художник так или иначе видит результат своего труда, завершённую картину. Можно ли считать рукопись конечным результатом, рукопись, что никогда не станет книгой?