Все было хорошо в Сергее, кроме его предощущения собственного величия.
Его всегда поражала деятельность ребятни на детской площадке. В ней не было смысла, делать среди деревянных домиков, горок и наклоненной временем шведской стенки было нечего, но дети находили, чем заняться, – и потому казались компанией сумасшедших, видящих то, чего нет, или кататонически застопоренных каким-либо занятием, вроде сосредоточенного копания снега лопаткой, бе́га по кругу и однообразных пинков в веранду.
Такая организация, как отдел, не могла существовать в принципе. Игорь никогда про нее не слышал даже в городских легендах. А ведь каких только историй Игорь не наслушался за всю свою жизнь от своих коллег, и знакомых, и ветеранов чеченских и афганских войн.
Говорят, что только подростки делят мир на черное и белое, так вот, у военных весь мир черно-белый, и нечего усмехаться - это правда. Сегодня эти друзья, завтра они же враги, и только у какого-нибудь лейтенантика, спивающегося от тупости окружающих вояк, возникнут сомнения, но лейтенантик пускай идет лесом и пьет дальше, военная машина будет работать и без него . Не это плохо - плохо, когда всё государство превращается в военную машину, тогда добра не жди.
На семейных пьянках даже дети кажутся пьяными.
Игорь мысленно усмехнулся, его всегда удивлял этот стыд людей при разговоре о зарплатах. Все, кого когда-либо знал Игорь, с легкостью рассказывали о каких-то гомосексуальных опытах в юности, о том, как у них не стоит на жену, о самых интимных деталях семейной жизни, но сразу же стеснительно замыкались, когда разговор заходил о деньгах, которые они честно получали за свой честный труд, — это было какое-то сложное табу на финансовую наготу.
Все было хорошо в Сергее, кроме его предощущения собственного величия.
Все было хорошо в Сергее, кроме его предощущения собственного величия.
<...> а в компании он окажется застенчивым автором туповатых произведений, мнущимся от вопросов о следующей книги.
У них в школе биологичка была такая, когда она заговаривала, не пытаясь шутить совсем, то всё, о чем бы ни шла речь, казалось очень смешным, хотя она сердилась, когда другие начинали смеяться над похоронами кота, ссорой с мужем… Ей казалось, что люди издеваются и не сочувствуют, но сама же была виновата, когда говорила, что лом высек искру в мерзлой земле кошачьей могилы, и она вспомнила, что читала сказку «Огниво» дочери, кот был еще молодой, шерсть тогда так своеобразно лежала у кота на морде, что он, несмотря на юный возраст, казался Максимом Горьким.(стр. 401)https://www.litres.ru/aleksey-salnikov/oposredovanno/chitat-onlayn/page-19/
И при нём она была такая немножко язва, немножко даже сибирская.
С этим вот «Меня отец лупил, как сидорову козу, зато я теперь ему благодарен, потому что если бы не он», внезапно оказались неправы, тем хотя бы, что если бы правы были, то всё не накрылось бы медным тазом, и можно сейчас сколько угодно на «Горбача, который всё развалил» кивать, но самого факта это не отменяет.
Нынешний читатель стишков, он ведь еще и предъявы кидает, что стишок слабоват, что должен торкать сильнее, что только время зря потрачено, потому что люди почему-то относятся более критически к тому, что досталось бесплатно, чем к тому, за что заплатили, – это уже такой известный феномен консьюмеризма. Но даже и такое отношение новых авторов не останавливает, то есть почти полная анонимность, когда ничего, кроме ника, не известно; определенная предвзятость; то, что, если ты в какой-то момент пропадешь, о тебе никто и не вспомнит, потому что память о тебе буквально смоет волной новых авторов. Это удивительно и необъяснимо.
Сначала площадки со стихами находились в открытом доступе, их закрывали, чтобы они открылись в другом месте, а с появлением всяких скрытосетей он только и делал, что сидел там, ресурсу там стихи-ру лет, наверно, уже десять, как ни больше, и там подборок советских, эмигрантов, нынешних – просто завались, не разгрести за всю жизнь. Ну, просто представьте текстовый документ в двести мегабайт, в котором одни только стишки. А люди продолжают пополнять ресурс своими стишками почти ежедневно. И, казалось бы, никакой выгоды в этом нет, а люди все равно добровольно несут это в сеть ради того только, чтобы получить какие-то комплименты о том, кого как вставило. Это что-то невероятное. Но и отношение к этому всему поменялось. Нынешний читатель стишков, он ведь еще и предъявы кидает, что стишок слабоват, что должен торкать сильнее, что только время зря потрачено, потому что люди почему-то относятся более критически к тому, что досталось бесплатно, чем к тому, за что заплатили, – это уже такой известный феномен консьюмеризма. Но даже и такое отношение новых авторов не останавливает, то есть почти полная анонимность, когда ничего, кроме ника, не известно; определенная предвзятость; то, что, если ты в какой-то момент пропадешь, о тебе никто и не вспомнит, потому что память о тебе буквально смоет волной новых авторов. Это удивительно и необъяснимо. Нет, то есть, конечно, объяснимо вполне себе через человеческое тщеславие, просто ежедневный объем текстов поражает, у нас в стране и за рубежом сотни, тысячи поэтов, вся их деятельность похожа на строительство муравейника, или, не знаю, раз за разом неостановимое строительство Вавилонской башни (потому что уже эти поэты разбиты на множество предпочитаемых языков, притом что каждый из этих языков – русский). Всякий раз, когда туда захожу, чувствую почему-то что-то вроде мистического ужаса, порой кажется, что никакие это уже не люди, а сам язык живет на этом ресурсе и клепает текст за текстом специально для меня, но неизвестно зачем. И я, значит, стою посреди всего этого, красивый, в костюме из солипсизма, и один-одинешенек наслаждаюсь процессом».
Людям загадки не нужны. Ни высоколобым, ни простым, ни школьникам, ни студентам. Им нужно, чтобы всё было понятно и ясно от начала до конца. Что до этой фантастики, то в неё ведь погружаются, как в тёплую ванну, в привычную среду, предсказуемую, понятную, где читатель даже обидится, если ты его ожидания обманешь. Да и в остальной у нас нынешней литературе так же. Преврати ты социальную сатиру в фантастический трешак, в би-муви, тебя же с говном сожрут. Даже стиль огромную роль играет. Под Платонова, под Набокова одни штучки можно писать, а другие не рекомендуется, под Тургенева - другие, если ты перепутаешь, то ты уже не тонкий стилист. Если ни на кого не похоже, то люди и теряются: не знают, чего ждать. А люди не любят непредсказуемости, то есть, конечно, любят, но в определённых культурных рамках, не любят в словарь лезть, если незнакомое слово встречают, не любят, если в словарь приходится лезть слишком часто и всё такое.
Люди почему-то относятся более критически к тому, что досталось бесплатно, чем к тому, за что заплатили – это уже такой известный феномен консьюмеризма.
Вот бывают такие моменты, когда делаешь всё зря, а всё равно делаешь, для собственного спокойствия хотя бы.
Столько усилий, оказывается, нужно прилагать, чтобы в одиночестве не остаться, а иногда и этих усилий не хватает.
Лена же, которая некоторым образом чувствовала себя причастной к серьезной литературе, тем, что писала, – ведь то, за что могут посадить, не может быть несерьезным
– Знаешь, вот, когда с любимым человеком находишься. Допустим, с женой, в твоем случае – с мужем. И вот так вот вам двоим хорошо, на кухне, допустим, а тут еще ребенок вбегает, и ребенок тоже любимый, но вот в этот вот момент, когда вы сидите, он – лишний, и вообще, любой человек в этот момент – чужой, так вам вдвоем хорошо. Не хочется никого больше. Можно было вдвоем на острове на каком-нибудь жить, и не наскучили бы друг другу никогда. У нас с твоей мамой не так, у нас и не вышло такого, что было у меня с бывшей моей супругой и у нее с твоим папой. Не получилось. Мы хорошо живем, но вот именно такого не было. А с твоим отцом у нее было, видимо. Всегда. Понимаешь? Они как бы всегда на этой кухне сидели, и все были им в тягость. А когда его не стало, то выросло, что выросло. Дальше уже покатилось все само собой».«Не понимаю я этого, – сказала Лена. – Глупость какая, кухня, блин».«Ну вот такой вот блин, да», – сочувственно вздохнул Петр Сергеевич, и Лена внезапно осознала, что у нее такие отношения не с живым человеком вовсе, а со стишками ее собственными, которые – химера, собранная из повсюду мимоходом украденных предметов, бледно или ярко подсвеченных прилагательными. И что стань речь живым человеком, или дари ей хоть один живой человек хотя бы половину того, что давали ей стишки, его смерти она бы не перенесла.
Читать он любил, но только детективы и валом идущую с некоторого времени юмористическую фантастику, так что вроде и любовь к чтению имелась, но и чтением это назвать было нельзя.
<...> собеседник тем был приятнее, чем дальше находился.
Лена и сама не понимала, почему пошла в педагогику. Детей она не любила, общаться с людьми – тоже. Это было глупо, но она боялась, что ее знаний недостаточно для поступления в более престижный вуз, что преподаватели начнут смеяться над ее знаниями прямо на экзаменах, как-то так она считала <...>.
Петрова задавалась целью перечитать всего Крапивина, но он писал быстрее и книги его выходили стремительнее, чем она осиливала очередную, поэтому она взялась за писателей, чей творческий путь был уже окончен и прочно зафиксирован могильной плитой.
Другое дело, что та же книга, без всякого бензина и электричества, просто лежа на столе, имеет почти неисчерпаемый ресурс информативности.