Хортим, не мигая, следил за Фасольдом, хрустнувшим шеей. Только хоть слово скажи, только попробуй — но воевода сплюнул под ноги и ушел, подхватив топор со стола.
У каждого человека есть мелочи, открывающие его, будто свиток.
Княжна словно пришла из другого мира, мерцающего, как чрево Матерь-горы. Этот мир — многолетняя слава, древняя кровь и верные воины, которых воспоют в легендах. Это литые колокола на соборах, бьющие на княжеское рождение, свадьбу и смерть. Это величие, ладан и бархат, а не пряжа, коромысло и холстина.
У седого Крумра была смирная светлая кобылка, но на мосту через Русалочью реку она неожиданно понесла. Старик, охнув, перехватил поводья все еще крепкой рукой — и не сумел ее удержать. Кобылка, вдохнув запах тины, испуганно заржала, забилась и, оттолкнув остановившегося коня Скали, — изо рта мужчины полилась жуткая ругань, — поторопилась к земле. Она обогнала коней Тойву и Оркки Лиса и, перемахнув через последние доски, перенесла хозяина на противоположный берег.
— Стой, дура! — Крумр натянул удила. Седые пряди хлестнули его по сильной спине. — Стой!
Светлая кобылка заржала еще раз — жалобно и тихо. И остановилась, принявшись тревожно перебирать ногами.
— Ох, братцы, ну и дела, — Крумр вытер лоб медвежьей ладонью. И облегченно засмеялся.
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром недосчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто там кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его ребрах, а водоросли опутают грудину.
Хортим не успел ответить — вежливо и достойно. Из горла Фасольда вырвался нечеловеческий, звериный рык. Прежде чем всполошилась Соколья дюжина и двинулись княжеские кмети, воевода выхватил топор и со страшным треском вогнал его в ближайший стол. Под лезвием разошлась древесина, и в дубовой столешнице появился раскол, короткий и зияющий.
— Вот тебе, а не гости и пиры, волчий выродок. — С лица Фасольда еще не сошла багровая пелена. — Ты всего лишь трус, Мстивой Войлич, который трясется за свою шкуру.
Весь мир для нее состоял из нитей. Нити леса, воды, запаха ежевики, конского топота. Они тянулись по воздуху, путались, тонко звенели — бери их, Рацлава, пропускай сквозь свирель и тки музыку. Но из самых нежных, горячих, певучих нитей-струн состояли люди.
Жаровня потухала — в ее неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
— Сов Ён быть старше на восемь, но казаться, что на восемьдесят. До того она есть загадочна.
— У меня тоже есть такой друг. Он старше меня на шесть зим, а кажется, что на шестьдесят. Он не загадочный, просто ворчливый, как дряхлый дед.
Люди проводят его так, как не провожали никого раньше. Для Хьялмы выстроят великую усыпальницу, и к ней еще долго будут приносить корзины с фруктами, зерном и охапками цветов — как дань памяти. Над гробом воздвигнут скульптуру: вот он, князь, лежащий над своей домовиной. На его лбу — халлегатский венец, в руках — меч, на теле — одежды, и на них камнерезы вытеснят каждый узор. Лицо статуи будет умиротворено и строго, устало опустятся гранитные веки, на которых удастся разглядеть каждую морщинку, появившуюся раньше времени...
— Гляжу, твой воевода опять невесел, а, Хортим Горбович? — Тихо ты. Не буди лихо.
— Ни к чему мне твой лекарь, князь. — Зубы у него были багровые. И язык, ворочающийся во рту, — багровый. — Не гоняй его зазря.
А потом в его глазах, светлых и холодных, будто древние ледники, мелькнули такие тоска и боль, что стало горестно.
Княжна словно пришла из другого мира, мерцающего, как чрево Матерь-горы. Этот мир — многолетняя слава, древняя кровь и верные воины, которых воспоют в легендах. Это литые колокола на соборах, бьющие на княжеское рождение, свадьбу и смерть. Это величие, ладан и бархат, а не пряжа, коромысло и холстина.
У седого Крумра была смирная светлая кобылка, но на мосту через Русалочью реку она неожиданно понесла. Старик, охнув, перехватил поводья все еще крепкой рукой — и не сумел ее удержать. Кобылка, вдохнув запах тины, испуганно заржала, забилась и, оттолкнув остановившегося коня Скали, — изо рта мужчины полилась жуткая ругань, — поторопилась к земле. Она обогнала коней Тойву и Оркки Лиса и, перемахнув через последние доски, перенесла хозяина на противоположный берег.
— Стой, дура! — Крумр натянул удила. Седые пряди хлестнули его по сильной спине. — Стой!
Светлая кобылка заржала еще раз — жалобно и тихо. И остановилась, принявшись тревожно перебирать ногами.
— Ох, братцы, ну и дела, — Крумр вытер лоб медвежьей ладонью. И облегченно засмеялся.
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром недосчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто там кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его ребрах, а водоросли опутают грудину.
Хортим не успел ответить — вежливо и достойно. Из горла Фасольда вырвался нечеловеческий, звериный рык. Прежде чем всполошилась Соколья дюжина и двинулись княжеские кмети, воевода выхватил топор и со страшным треском вогнал его в ближайший стол. Под лезвием разошлась древесина, и в дубовой столешнице появился раскол, короткий и зияющий.
— Вот тебе, а не гости и пиры, волчий выродок. — С лица Фасольда еще не сошла багровая пелена. — Ты всего лишь трус, Мстивой Войлич, который трясется за свою шкуру.
Весь мир для нее состоял из нитей. Нити леса, воды, запаха ежевики, конского топота. Они тянулись по воздуху, путались, тонко звенели — бери их, Рацлава, пропускай сквозь свирель и тки музыку. Но из самых нежных, горячих, певучих нитей-струн состояли люди.
Жаровня потухала — в ее неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
— Сов Ён быть старше на восемь, но казаться, что на восемьдесят. До того она есть загадочна.
— У меня тоже есть такой друг. Он старше меня на шесть зим, а кажется, что на шестьдесят. Он не загадочный, просто ворчливый, как дряхлый дед.
Люди проводят его так, как не провожали никого раньше. Для Хьялмы выстроят великую усыпальницу, и к ней еще долго будут приносить корзины с фруктами, зерном и охапками цветов — как дань памяти. Над гробом воздвигнут скульптуру: вот он, князь, лежащий над своей домовиной. На его лбу — халлегатский венец, в руках — меч, на теле — одежды, и на них камнерезы вытеснят каждый узор. Лицо статуи будет умиротворено и строго, устало опустятся гранитные веки, на которых удастся разглядеть каждую морщинку, появившуюся раньше времени...
— Гляжу, твой воевода опять невесел, а, Хортим Горбович? — Тихо ты. Не буди лихо.
— Ни к чему мне твой лекарь, князь. — Зубы у него были багровые. И язык, ворочающийся во рту, — багровый. — Не гоняй его зазря.
А потом в его глазах, светлых и холодных, будто древние ледники, мелькнули такие тоска и боль, что стало горестно.
И ходило ее горе у подножия гор, вдоль дремучего южного леса. Ходило ее горе, черное-черное, будто густой дым от тлеющих колес и тел. И сама она — это горе, сгорбленная и перепачканная в земле, простоволосая, исцарапанная тугими ветками.
Нет ничего постыдного в том, чтобы проиграть великим.
— Я честолюбив, — напомнил Сармат. — И невидимый княжеский венец жжет мне лоб.