Цитаты из книги «Три девушки в ярости» Изабель Пандазопулос

21 Добавить
1968 год. Париж. Сюзанна — парижанка, дочь банкира. Она тяготится размеренной буржуазной жизнью своего внешне благополучного семейства. Магда только что переехала с отцом из ГДР в Западный Берлин. Она пытается вновь обрести память, утраченную после какого-то страшного потрясения. Гречанка Клеомена — коммунистка, она бежит в Париж от диктатуры «чёрных полковников», преследующих всю её семью. Им по 18. И да, им есть от чего прийти в ярость! Этот головокружительный роман раскрывается перед...
Я больше не чувствую тяжести времени. Ни тяжести собственного существования. Эти фотографии как будто вернули мне образ меня самой, в котором я наконец узнаю себя.
Я не забуду тебя, Марсель Бланзи, ты благородный человек, прекрасный принц, охотник за юбками, жадный до любви, у тебя семь родинок на левом боку и сердце бьётся невпопад.
Всё говорится, чтобы ничего не сказать.
Но ведь и в этой стране, как и во всех прочих, наслаждение женщины вторично — оно имеет значение лишь после вашего. Прощаю вам ваш неловкий поцелуй, Марсель. Надеюсь, и вы извините пощёчину, которую получили в ответ.
Ведь, чтобы построить всё заново, надо сперва всё разрушить, правда?
«Нанизываешь слова на чувства — и вот уже выходит что-то не то.»
«Правда в том, что они мечтают о захвате власти, а мы, девушки, смотрим, как им это удастся, сторонние наблюдатели издалека, как всегда.»
Нужно уметь переживать бури. И снова отстраивать целые города, разрушенные ураганом.
«Оглянись же. Взгляни, кто правит, кто обучает, кто надзирает, кто судит и кто лечит. Посмотри, кто пишет, кто рисует и кто сочиняет музыку, кто строит дома и кто их придумывает. Кто летает на самолётах, плавает на кораблях, рулит на автодорогах… А мы, женщины, только служим им украшением и набиваем им брюхо, ублажаем их и рожаем им детей. Так испокон веков заведено во всех обществах этого мира. Мы у них на службе.»
У меня чувство, будто весь мир затопила ночь и меня некому утешить.
Я как обычно, и ничего, и все на свете.
Я стою. Очень напряжённая. Стою за партой в классе.
Фрау Шлютер о чём‑то меня спрашивает. Я несколько раз отвечаю «не знаю». Я делаю это нарочно, чтобы разозлить её. Она несправедлива. Я не хочу опускать глаза. Я сопротивляюсь ей.
Внезапно она срывается на крик. Её терпение кончилось.
Вот она подходит ко мне близко. От неё плохо пахнет, это немыслимо, ведь я точно помню, что фрау Шлютер всегда славится безупречной, безукоризненной чистотой. Очевидно, что она боится, и боится из‑за меня. То, что я делаю, может обернуться неприятностями не только для меня, но и для неё.
Я тону в слезах, но отказываюсь сделать то, чего она требует.
Я не двигаюсь. Я не уступлю. Никогда.
В классе мёртвая тишина. Ни насмешливого хохотка.
Ни косых взглядов. Ни дуновения ветерка. Только звериное замешательство от того, что сейчас может мне так дорого
обойтись.
Но чего же все эти люди так страшатся?
Эти слова, эти истерические позы, эти разглагольствования причиняют мне боль не только как женщине, но и, разумеется, как матери. Уже в который раз я втайне радуюсь вашим упорству и терпению в защите нашей судьбы. Спасибо за эту битву от нашего имени и во имя нас, женщин, ибо у нас больше нет представительского места в палате депутатов, как не имеем мы его и на площадках общественного
обсуждения и в собственных семьях.
В общем, я их всех предала — всех тех женщин, что борются с реакционерами и женоненавистниками.
Сперва я просто остолбенела.
Дебора из тех, кто утверждает, что интеллектуалы должны идти работать на завод, что здесь нужно устроить всё так же, как на Кубе, выстроить иной способ жизни, общинный, чтобы равенство и свобода были возведены в принципы бытия, а собственность‑де надо упразднить. И это уже не просто мечта, а нравственный императив.
Слушая всё это, я столько раз думала, что папа пришёл бы от неё в восторг, а Мицо влюбился бы по уши. Она такая фанатичка, каких они любят, решительная и готовая идти до конца, вот ничего‑де в мире нет достаточно большого и чистого.
Всё дóлжно принести в жертву ради лучшего будущего. Но я даже не представляю, что скажешь на всё это ты. Разве так представляла ты мою жизнь? Разве ты тоже готова меня осудить? И какой выбор сделала бы ты на моём месте — работать продавщицей в храме роскоши или дать себя сфотографировать для каталога? Я, со своей стороны, отказываюсь отвечать на это. И особенно тем, кто тоже хочет запереть
меня и диктовать, что мне думать и кем становиться.
Я разозлилась. Сказала ей, что ненавижу всех тех, кто,
претендуя на защиту свободы, сам начинает с осуждения тех
или других людей во имя своих принципов. С какой стати
мне менять одно угнетение на другое
Ты глупец, Марсель, или же жалкий провокатор, капризный сопливый кретин. Полный самодовольства — уж во всяком случае, до такой степени, чтоб полагать, будто твоё письмо наставит меня на «правильный» путь.
Ты смеешь ревновать, требовать от меня отчёта о мужчинах, с которыми я встречаюсь, тогда как сам сочиняешь длинные трактаты и часами можешь рассуждать о пользе неверности. Ты нечестен, и это ещё не самое худшее…
...Ни упрощенческих суждений, ни готовых мыслей, можно размышлять вслух и обсуждать любые вопросы, какие ни возникнут. Думаю, ты пришла бы в восторг… Я вот думаю, есть ли такие места во Франции...
...Он без конца повторяет, что отстаивать идеи — это и есть учиться.
Я так долго просидел в тюрьме лишь потому, что Штази обнаружило — я до сих пор не знаю как, — что наши родители, едва услышав, что война проиграна и Гитлер покончил с собой, бежали в Южную Америку. Агенты политической полиции на востоке пребывают в уверенности, что мы знаем, где они скрываются. Или, раз уж они приходятся нам родителями, что рано или поздно они попытаются вступить с нами в контакт. Ничто не может поколебать их убеждённости, и этонастоящая одержимость. При этом они знают, что я отказался быть офицером СС и в 1943 году побывал в российском плену. Известно им и то, что я выбрал местом жительства Восточную Германию по убеждению и дабы таким спосо-бом выразить своё полнейшее неприятие всего, что делали наши родители, хотя и не знал ещё всего размаха содеянного.
Да ведь и ты тоже по‑своему бежала от них, правда, иначе…
Но для Восточного Берлина мы — генетические носители национал-социализма. В их глазах это нестираемое пятно.
Так что — ради безопасности Сибиллы и моих детей — для меня очень важно, чтобы никаких намёков на те времена в этом доме не было БОЛЬШЕ НИКОГДА.
Я ни в чём не могу тебя упрекнуть. Но пойми же сама, и речи быть не может о том, чтобы этим летом Магда поехала в Сен- Рафаэль. Я не очень‑то хочу, чтобы она там встретилась с Дитером. И по мне, было бы разумнее предохранить от таких тошнотворных встрясок и Сюзанну.
Мне очень жаль. Искренне жаль.
Несмотря ни на что, желаю тебе прекрасного лета!
Передай мои дружеские пожелания Максиму.
Моя дорогая Сюзанна!
Время бежит. Уже месяц, как я получила твоё письмо.
Мне трудно отвечать тебе. Ты сама знаешь почему. Говорить о себе мне тяжело. А ещё тяжелее, если приходится о себе писать. Но я тебе обещала. Итак, вот. Я держу слово. Пожалуйста, больше никогда не спрашивай, скучаю ли я по тебе. Это идиотизм. Я не хочу об этом думать. Я должна привыкать к своей жизни, какой бы она ни была. Так нужно. Потому что — да, конечно, мне тебя очень не хватает. Очень-очень. Ты права. Мой отец странный. Например, когда мы идём по улице, он то и дело озирается, будто что-то выпало у него из кармана. Возвращаясь домой, всегда выбирает окольные пути. Если я о чём-то спрашиваю, он никогда не отвечает мне прямо. И я больше ни о чём не спрашиваю. Особенно когда мы внутри, в квартире. Он подносит к губам палец и возводит глаза кверху, чтобы я поняла: нужно помалкивать. Каждый вечер запирает дверь на два оборота и сто раз проверит,
надёжно ли запер. Всё время повторяет, что я не должна доверять людям, которые хотят подружиться со мной в лицее, а особенно если они начинают расспрашивать, откуда я приехала и почему вернулась в Берлин… Короче, всё так, будто мы в какой‑то опасности. В конце концов я так у него и спросила. Он просто пожал плечами. Не знаю, что это за ответ такой. Пробормотал, что сожалеет, но мне же лучше, если я ничего не буду знать.
— Это чтобы тебя защитить…
— Но от чего? — спросила я.
— От Штази. Политической полиции восточной части Германии. От тех, кто нас сажал…
— А я‑то думала, что ты свободен и скоро мама с Лоттой, Гансом и Хайди тоже будут с нами. Ты ведь именно так говорил мне в поезде?
Оставил без ответа. Я настаивала:
— Это так или не так?
— Ну, так.
— А что изменилось?
— Не знаю.
Я махнула рукой. Пошла спать. Заснула. Проснулась. Вокруг непроглядная ночь. Мне хотелось пить. Я встала. Его не было. Я немного подождала. Наконец выглянула на лестничную клетку. Пусто. А потом дверь тех соседей, что напротив, приоткрылась, и появился мой отец — он благодарил их.
Он заходил от них позвонить.Всё это выглядело странно. Я проскользнула к себе. Утром не обмолвилась ни словом о том, что видела. Я прекратила задавать ему вопросы. Мне страшно. Я должна доверять ему. Я должна терпеть.
В конце концов я пойму.
Мне невыносимо более это стремление контролировать и держать женские тела в плену моральных принципов, свалившихся на нас неизвестно откуда и якобы неопровержимых. Мне более невыносимо чувствовать себя обречённой на этот природный детерминизм.
Самое ужасное в диктатуре - что ты против волипропитываешься этим страхом...