Связь репродуктивной системы и легких подчеркивали викторианские медики, они считали, что в теле женщины матка и легкие являются чем-то вроде сообщающихся сосудов. Именно поэтому, говорили они, когда девочка зреет, матка и легкие начинают бушевать, что и приводит к чахотке. Некоторые врачи писали, что кровавый кашель является знаком: легкие отчасти взяли на себя функцию матки и теперь ежемесячное очищение происходит через них.
мне необходимо описать многие вещи. Чтобы почувствовать удовлетворение и сказать себе — теперь ты свободна от мертвецов
Они там, в пределах железной кованной ограды, словно в двухкомнатной квартире на шестом этаже за маленьким праздничным столом.
В некотором смысле текст строится по принципу живописи. Я накладываю слово за словом, и книга превращается в полотно.
мы должны были возвращаться домой к скучной бабке и майонезной заправке, коричневым занавескам и крошкам яичного желтка на клеенчатой скатерти
Когда меня спрашивают, зачем я пишу, я отвечаю, что письмо для меня - это безопасный способ почувствовать себя живой. Когда карандаш касается бумаги, а на экране появляется слово, я чувствую, что существую. Письмо - это тяжелая работа, и письмо имеет свойство исчерпывать свой ресурс. Когда я нахожусь одна и не пишу, я начинаю говорить сама с собой. Я издаю звук, чтобы услышать его и убедиться - я есть. В обоих случаях я произвожу речь.
Я лежу и чувствую, что место, где я есть, - это самое дно тяжелой долгой реки. Если погрузиться на дно реки, можно услышать, как вода в ней двигается и шлифует булыжники. Я лежу на своем диване и слушаю, как время шлифует меня и как оно медленно изъедает меня и мир вокруг.
Я думаю, мы все живем в смертоносном поцелуе. Не важно, кто мы друг другу, мы делим один воздух и одну землю на всех.
Я думаю, мои сны – это медведи-шатуны. Чувства тоски и утраты просыпаются раньше меня самой и начинают бродить в поисках пищи. Мне бы хотелось ответить своим снам, но, когда я просыпаюсь в слезах, я чувствую, как они покидают меня. Так медведь уходит от шума проезжающих машин и голосов.
Светлана часто говорила, что скоро сдохнет. Эти слова тревожили меня, а окружавшие люди не знали, что ответить. Она говорила о себе как о больной собаке, в том, как она говорила о предстоящей смерти, я слышала усталость. Усталость не от болезни, а от самой жизни, которую она вынуждена была терпеть день за днем. Во всем, что она делала по своей воле, читалось желание освободиться.
Я посмотрела на его лицо, оно было пустое. Голова отца превратилась в место, которое поглощало все вокруг и не отражало ничего. Что он видел там, у себя внутри? Он слушал музыку, подрыкивал любимым аккордам и ликовал, как жалкий пес. Внутри него клубилось его прошлое, оно бушевало, вспыхивало и ослепляло его изнутри. Он не мог сопротивляться процессам, происходящим в его расторможенном мозге, изношенном героином, водкой, тяжелой работой и однообразием дороги. Он не мог сопротивляться предчувствию и тяжелым мыслям, водка растормошила в нем то, что он давил внутри себя. Теперь он проживал одновременно и завороженность своей жизнью, и горечь от ее безнадежности.
Я лежала и думала о том, что здесь, вокруг отца, все бессловесное и немое для меня. Это был однообразный, грубый и бездомный мир; он не поддавался никакому осмыслению. Я знала только один способ описать его – романтически. Но в этом мире было столько муки и поражения, что его романтизация еще сильнее погружала меня в тяжелые мысли. Не было здесь ни капли радости, только усталость, безнадега и нищета. В них не было свободы, в них был один бесконечный вынужденный труд и грубое разрушительное пьянство.
Знаешь, как цветет степь весной? Полынь вдохнешь, и тебе конец, ты уже вдыхаешь в себя степь. Еще этот розовый кустарник, у него мелкие цветы, как острова розовой дымки цветут. Вдохнешь это запах, не то чтобы почувствуешь волю, но почувствуешь, как будто тоску вдыхаешь. Грустное сиротство.
Его злило все, что было связано с Москвой, которую он понимал как безразмерную дыру и самое главное зло в жизни дальнобойщика. Он снисходительно насмехался над ней и теми, кто уезжал туда работать. Отец искренне не понимал, зачем жить в Москве, если кругом так много места. Он говорил, что Москва – это адский муравейник, ему там тесно и скучно. Всюду, говорил он, дома и люди. Они собой загораживали ему простор.
Мне часто хотелось выйти из себя, как я выходила из рабочих джинсов. Мне хотелось снять всю себя.
В мире есть много мест, и они всегда там, где мы их оставляем. Там может все измениться, сломаться, но я тебе точно говорю — место остается. Когда мы оттуда уходим, оно остается, а когда приходим, оно все еще там. Все может измениться так, что ты не сможешь попасть в это место — например, им кто-то завладеет и огородит. Но еще страшнее то, что ты не сможешь в это место вернуться, потому что умрешь. А смерть, ты же знаешь, — это когда все остается, кроме тебя. И оно длится в будущее без боли. С великим безразличием места.
Я сидела и думала, что старость вся похожа на этот одинокий взгляд вдаль. Взгляд туда, куда ты никогда не достанешь. Одинокое разочарование и ревизия дел, а еще тоска по миру, который вскоре предстоит покинуть. Невыносимая тоска по будущему и беспомощная злость на мир, который будет таким же и без тебя.
Преображенный мир всегда несет в себе следы прошлого, как тело помнит езду на велосипеде и хранит шрамы. Не верь в новое, все вокруг очень старое.
Мир — это связная вещь, даже у заброшенности есть исток. Даже у меня был отец.
Природа времени такова, что оно заканчивается, а люди остаются жить сами по себе, заброшенные в будущее.
"Стена" научила меня тому, что мир - это сложная связная вещь, и его осмысление возможно лишь тогда, когда ты получаешь опыт и преобразуешь его. А поэзия и есть работа опыта и осмысления. Поэзия всегда живет в связке с памятью и забвением: с тех самых пор, когда Гомер начал перечислять корабли, а Симонид назвал имена…