Княжна Катерина, действительно, была очень довольна женихом своим: если бы он относился к ней иначе, если бы постоянно требовал ее нежности и ласк, она, может быть, и не выдержала бы. Теперь же ей предоставлена полная свобода. Но куда девать ее?! Больное, измученное злобой и тоскою сердце жадно просит какой‑нибудь жизни, хоть в буре, хоть в грозе страшной готова найти жизнь эту.
Невыносимое впечатление производил теперь этот огромный дом; казалось, что в нем происходит дележ наследства после покойника. Но этот покойник еще был жив: он был здесь и присутствовал при дележе своего наследства. Он был жив и еще так недавно подписывался с таким титулом:«Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств князь герцог Ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества все российскаго первый действительной тайной советник, командующий генерал–фельдмаршал войск, генерал–губернатор губернии Санкт–питербурхской и многих провинцей его императорскаго величества кавалер Святаго Андрея и Слона и Белого и Чернаго Орлов, и пр. и пр. и пр.»
Великая княжна все молчит, ей неловко. Входит цесаревна Елизавета.
— Прошу извинения, — говорит она, обращаясь к княжнам, — забыли мы, что вы здесь дожидаетесь.
— Мы здесь более часа! — шепчут бледные, тонкие губы царской невесты, а на глазах ее блестят слезы,
— Очень жалко, — отвечает Елизавета, — вольно же вам такое время выбрать… Чай, слышали, мы только что переехали, тоже ведь разобраться нужно, не до чужих!
— А я так устала, я не здорова, — замечает великая княжна Наталья.
— Тоже не до чужих, видно! — прорыдала перед нею Александра Александровна.
— Ах, как это скучно! — раздражительно выговорила цесаревна, поднимаясь с места. — Такие любезные гостьи, от них слова не добьешься. Пойдем, Наташа, у нас там веселее!
Рано утром торжественного дня Петр проснулся и еще в постели велел позвать к себе нового любимца, князя Ивана Долгорукого. Тот не заставил себя ждать. Это был еще очень молодой человек, лет двадцати двух, с неправильным, но довольно приятным лицом и открытыми веселыми глазами. Всегда франтоватый и даже роскошно одетый, умевший, когда надо, держать себя в высшей степени прилично и с тактом, когда надо, совершенно распускаться, понявший характер императора и в короткое время вошедший ему в душу, он, естественно, должен был играть большую роль при Петре. Он был неистощим в придумывании всевозможных развлечений и удовольствий, знал, как надо говорить с юным императором, кого хвалить, кого бранить, а, главное, поддакивать и потворствовать всем капризам и желаниям своего нового друга. Петру очень нравилось, что взрослый молодой человек разделяет все его забавы, он сам при этом забывал свои годы и считал себя таким же взрослым молодым человеком.
— Петруша, голубчик, — начала Наталья, — если ты очень меня любишь, так послушайся моего совета.
— Я всегда тебя слушаюсь, — заметил император.
— Нет, не всегда; ты не верь Лизе, не верь, она обманщица, она тебя не любит, она только шутит да смеется над тобою, смотрит на тебя как на маленького мальчика, а ты и невесть что думаешь.
Царевна Наталья смотрела в светлое северное небо, и все грустнее и тоскливее делалось на душе ее. С некоторого времени она стала очень задумчива: переход от беззаботного детства в ней совершился неожиданно и быстро. Еще так недавно она была настоящим ребенком, ни о чем не заботилась и ничем не смущалась; ей хорошо было под крылышком доброй, хотя и не родной бабушки. Вспоминала она теперь и великого деда, его редкие своеобразные и тем еще более дорогие ласки. И вот как скоро, как быстро всего этого уже нет — что‑то будет? В уставшей и склоненной на руки голове царевны бродило множество разных тревожных мыслей; она все думала и думала о своем любимом, единственном брате, думала о том, что, несмотря на весь блеск их положения, все же они бедные дети, сироты, не помнящие ни отца, ни матери, без добрых родных, окруженные людьми, которым невозможно довериться.
Наконец Александру Даниловичу удалось поймать его за руку, он отвел его в пустую комнату и стал ласковым, вкрадчивым голосом говорить:
— Ну за что ты обидел старика, ваше величество? Я не хотел нанести ни тебе, ни великой княжне обиды. Как на детей своих смотрю я на вас.
— Какие мы тебе дети! — сказал Петр, выдернув у него свою руку.
Меншиков побледнел и затрясся. В тоне голоса нареченного зятя ему послышалась одна знакомая нота. Из‑за юной и нежной фигуры Второго императора вдруг, неведомо каким образом, выглянул громадный образ Первого
— А разве у тебя нет своей воли? — тихо проговорила царевна. — Когда была жива бабушка — другое было дело, а теперь ведь ты в самом деле, Петя, император — подумай об этом! Не могу я видеть, сердце сжимается, как Меншиков мудрит тобою, и повторяю я, что не верю его любви к нам. Конечно, ты еще не взрослый и должен учиться, и много учиться, и умных людей слушаться, да будто кроме Александра Данилыча у нас умных людей нет?! Был он, может, умный, да из ума теперь выживать стал. Не ты теперь император, а он. Ты говорил, нет у тебя воли, а скажи себе: есть у меня воля, вот она и будет! Только в дурное что не клади ее.
— Вот ты всегда так, — сказала княгиня, — видно, никогда от тебя радости не дождаться. О ком же отец‑то хлопочет, о тебе ведь!
— Совсем не обо мне, — вспыхнув, ответила княжна, — совсем не обо мне, а о себе только! Ему нужно властвовать, а обо мне он и не помышляет, думает — на его век хватит, а там, без него, пускай я разведываюсь, как знаю. Что ж, разве у меня глаз нет, разве я не вижу, что императору на меня и глядеть противно. Теперь он еще мал, не знает своей силы, а когда вырастет, так ждать мне душной монастырской кельи, если и еще того не хуже — пример не первый!..
Дом Меншикова был в то время самым роскошным домом петровского "парадиза", и на его отделку князь не пожалел денег. Вообще Данилыч не отличался скупостью, и его огромное состояние, возраставшее с каждым годом и добывавшееся самыми незаконными путями, позволяло эту роскошь. Теперь же, в последнее время, когда дочь его уже была обрученной невестой императора и на содержание ее из казны отпускалась знатная сумма, ему даже необходимо было сделать из своего дома настоящий дворец.
Она оказалась не из тех женщин, которых можно безнаказанно оскорблять и обманывать. Как беззаветно внезапно она полюбила его, так же внезапно и возненавидела. И потом она чувствовала, что он разом разбил ее душу. Как она теперь с ним встретится, как на него взглянет!?
Более того, она стала замечать многое, чего прежде совсем не замечала. Она начинала наблюдать, прислушиваться. Она сама еще не знала, что наблюдает и к чему прислушивается; но уже вся была настороже, вся в тревоге.
Ей было жаль прежнего уединения. Она боялась, что эти люди своим говором, своим присутствием разрушат блаженное очарование, в котором она так долго находилась.
И она была права, — очарование начинало разрушаться, туман мало-помалу рассеивался.
А между тем, несмотря на всю свою рассеянность, она не могла не заметить странность в обхождении с нею. Ее принимали с большим почетом, не знали, куда усадить, чем угостить, но в то же время с нею всем было как-то особенно неловко. Она подметила несколько странных, непонятных взглядов, расслышала несколько, шепотом произнесенных, фраз, очевидно, относившихся к ней и выражавших не то какой-то ужас, не то сожаление.
Чему ужасаться? Кого сожалеть? Что все это значит?
Проходило лето, наступала осень; но жизнь Ганнуси не изменялась: туман счастья все еще стоял вокруг нее. И сквозь этот тумане она многого не замечала. Не замечала она, что в их огромном доме как-то все не совсем по-людски.
Как так? каким образом? от какой болезни? Она была так молода, пользовалась таким цветущим здоровьем! Что таится под этой ранней, внезапной кончиной?!.. Быть может, преступление!..
— Наверное, это он, злодей, извел ее! — если и не подсыпал зелья, так извел дурным обращением, обидами, пожалуй, побоями… От этакого изверга все станется…
— Вон, ведь, у него там, ровно у салтана турецкого, гарем целый, бесстыжих девок со всех сторон нагнано, камедь представляют, пляшут перед пьяной компанией… Срамота такая, что и слушать то уши вянут!..
Двадцатилетний подполковник, красивый, богатый и тароватый, заблистал яркой звездой среди глухого провинциального общества. Графиня, влюбленная в мужа и на все глядевшая его глазами, ничего не имела против переселения в деревню.
Царский двор при Федоре Алексеевиче представлял такую же картину, как и сто лет до того: здесь вечно толпилось до двух тысяч разного люда, из которого большинство так и называлось «площадными», т. е. имевшими право пребывать на царском дворе. Были тут и жильцы, дворянские, дьячьи и подьяческие дети — все те, кто не имел право входить в переднюю, или кто шел в нее, да останавливался по дороге покалякать.
С изумлением заметила Люба, что здесь, на царском дворе, опять нет тишины и порядка, точь-в-точь как на улицах: крик и гам страшные, никто, очевидно, не стесняется.
Как же было и не жаловаться старой царевне на новые порядки теремной жизни. Она выросла в строгих нравах. В ее время царевны почти никогда не выходили из своих покоев, проводя круглый день в обществе приближенных женщин и девушек из лучших родов боярских. Все занятия и развлечения их состояли в вышивании да нарядах, и некому было полюбоваться на красоту их — не попадались они на глаза ни одному мужчине, даже государя редко видывали, никогда не обедали за одним столом с ним. Самые приближенные к государю лица, посещавшие царский дворец ежедневно в течение многих лет, зачастую ни разу не видали царицы и царевен. Даже и врач никогда не мог их видеть. Если случится с царицей или царевной болезнь какая и оказывается необходимым присутствие доктора, то сначала всю комнату больной, все окна занавесят черными занавесками, чтоб было темно, как ночью, и тогда только впустят врача. Нужно ему пощупать пульс у больной, так ее руку окутают тонким покровом, чтобы врач не мог коснуться ее тела.
И вот каждая женщина желала быть такою, какова героиня песни. Для этого на все лицо накладывали белила, середину щеки красили в яркую краску, брови колесом выводили сажею, а в глаза, для пущего блеска, впускали тоже особенную краску. Красили в черный цвет и зубы, для того чтоб ярче выделялась белизна лица. И все это делалось без малейшего искусства, так что женщина выходила после своей косметической работы совсем не живым существом, а какою-то плохо размалеванной куклой; зато издали, в полусвете, всякая дурнушка казалась красавицей: черты лица сливались, неправильности их исчезали, оставалась только яркость сочетания черной, белой и красной красок да фосфорический странный блеск глаз.