Хрупка человеческая личность: потерять ее легче, чем саму жизнь.
Когда мы слышим эту музыку, то знаем, что где-то во мраке маршируют, точно роботы, наши товарищи. Души их мертвы, музыка гонит их, как ветер сухие листья, заменяя волю, потому что у них больше нет воли. Они подчиняются ритму: каждый удар барабана — шаг, рефлекторное сокращение выжатых мышц. Немцы добились, чего хотели: десять тысяч шагают в ногу без чувств, без мыслей; они — безликая, четко отлаженная машина.
Тот, кто убивает, — человек; тот, кто совершает беззаконие, и тот, кто терпит беззаконие, — человек; но нельзя назвать человеком того, кто, потеряв всякие ориентиры, делит постель с трупом. Тот, кто ждет, когда умрет его сосед, чтобы забрать себе его хлебную четвертушку, гораздо дальше (часто и не по своей вине) от «человека мыслящего», чем первобытный пигмей или самый жестокий садист.
Гораздо большего внимания заслуживает другое явление, а именно что лагерь выявляет два совершенно различных типа людей, назовем их спасенными и канувшими. Другие антонимические пары (хорошие и дурные, мудрые и глупые, трусливые и смелые, неудачники и удачливые) гораздо менее точны и выразительны, а кроме того, нуждаются в дополнительной градации.
В нормальной жизни деление людей на две вышеназванные категории не так очевидно: редко случается, чтобы человек сгинул без следа, потому что обычно он не одинок, при взлетах и падениях он связан со своими близкими. Лишь в исключительных случаях кто-то достигает беспредельных высот могущества или, терпя поражение за поражением, доходит до полного краха. Уменьшить вероятность крушения каждому помогают его резервы — духовные, физические и материальные, кроме того, есть закон и есть внутренний закон — мораль; и то и другое смягчает удар, дает силы удержаться на плаву. Недаром более цивилизованной считается страна, где эффективно действуют умные законы, не позволяющие слабым быть слишком слабыми, а сильным — слишком сильными.
В лагере все наоборот: здесь борьба за жизнь беспощадна, потому что каждый — безнадежно, жестоко одинок. Если какой-нибудь Ноль Восемнадцать споткнется, ему не подадут руки, наоборот, даже столкнут с дороги, потому что никто не заинтересован в лишнем доходяге, который еле тащится на работу. Если же кто — нибудь чудом, благодаря нечеловеческой настойчивости и изворотливости, найдет способ уклониться от тяжелой работы, разжиться лишним граммом хлеба, он никому об этом способе не расскажет, за что его будут только больше уважать, а это в свою очередь и ему выгодно: кто становится сильнее, того боятся, а кого боятся, тот, ipso facto[18], получает больше шансов выжить.
Тех, о ком здесь рассказано, нельзя назвать людьми. Их человечность погребена ими самими или другими под унижениями, нанесенными им и нанесенными ими. Как бы парадоксально это ни прозвучало, но всех, стоящих на разных ступенях созданной немцами уродливой иерархической лестницы — и злобных тупых эсэсовцев, и капо, и политических с уголовниками, и придурков всех рангов, и отупевших забитых хефтлингов, — объединяло одно: внутренняя опустошенность.
Рано или поздно все начинают понимать, что безграничного счастья в жизни быть не может, но лишь немногие открывают для себя эту истину с противоположного конца, приходя к выводу, что точно так же не может быть и безграничного несчастья. Достичь как одного, так и другого полюса нам мешает обусловленность самого человеческого существования, враждебного по своей природе всему бесконечному. Мешает недостаточное знание будущего, таящего в себе надежду и одновременно неуверенность в завтрашнем дне. Мешает неминуемость смерти, кладущей предел любой радости, как, впрочем, и любому страданию. Мешают нам и неизбежные бытовые заботы, способные не только разрушить длительное счастье, но и притупить остроту долго длящегося несчастья, которое воспринимается уже не целиком, а отдельными фрагментами, благодаря чему легче переносится.
Но если бы вы только могли себе представить, как бесценны, как важны для каждого человека повседневные мелочи, незначительные на первый взгляд, но такие привычные вещи, которыми дано обладать даже последнему нищему: носовой платок, старое письмо, фотография кого-то из близких. Эти вещи неотделимы от нас, точно наша собственная плоть, и мы не задумываемся над тем, что значит их лишиться, — ведь в обычной жизни они легко могут быть заменены другими вещами, которые, как и прежние, хранят и будят наши воспоминания.
Понятно, что человечество хочет сохранить хорошую память о себе самом для собственного потомства. Но реальное будущее можно строить, как писал Т.С.Элиот, только на реальном прошлом.
Человеческая способность создавать себе нишу, отделяться от окружающих невидимой оболочкой, возводить защитный барьер даже в условиях очевидно безнадежных, поразительна, она требует особого исследования.
« Для нас же лагерь — не наказание: ведь наказание определяется сроком, а наше нахождение здесь бессрочно; для нас лагерь не что иное, как раз и навсегда установленная форма нашего существования в германской социальной структуре. »
Мы, кого судьба пощадила, пытались рассказать не только про свою участь, но, с большей или меньшей степенью достоверности, про участь тех, канувших; только это были рассказы «от третьего лица», о том, что мы видели рядом, но не испытали сами. Об уничтожении, доведенном до конца, завершенном полностью, не рассказал никто, потому что никто не возвращается, чтобы рассказать о своей смерти. Канувшие, даже если бы у них были бумага и ручка, все равно не оставили бы свидетельств, потому что их смерть началась задолго до того, как они умерли. За недели, месяцы до того, как потухнуть окончательно, они уже потеряли способность замечать, вспоминать, сравнивать, формулировать. Мы говорим за них, вместо них.
Нужно остерегаться судить задним числом, нужно избегать стереотипов. Иными словами, к давно и далеко происходившим событиям подходить с мерками, принятыми здесь и сейчас, — это ошибка; причем чем больше увеличивается пространственно-временная дистанция, тем ошибочней будет суждение. По этой причине нам, неспециалистам, трудно понимать библейские и гомеровские тексты, греческих и латинских классиков.
Это типичная, не имевшая видимых целей, но весьма символичная жестокость распространялась и на человеческие останки — останки, которые каждая цивилизация, начиная с самых древних, еще доисторических времен, уважала, почитала, причем нередко с оттенком страха. Их утилизация означала, что они воспринимались не как человеческие останки, а как грубое сырье, как материал, пригодный для производственных целей. И спустя годы вызывает ужас витрина освенцимского музея с волосами женщин, остриженных перед отправкой в газ или при поступлении в лагерь, — тоннами женских волос. От времени они выцвели и свалялись, но по-прежнему служат немым обвинением нацизму. Немцы не успели отправить их по назначению: этот необычный товар приобретали некоторые текстильные фабрики, производившие из него тик и другие промышленные ткани. Маловероятно, что те, кто перерабатывал эти волосы, не знали, что это за сырье, и также маловероятно, что продавцы, то есть лагерное начальство, имели с этих продаж большой доход: унизить жертву было важнее материальной выгоды.Пепел, поступавший из крематориев тоннами каждый день, было легко узнать по наличию в нем зубов и позвонков. Несмотря на это, он имел широкое применение. Его использовали для засыпки заболоченных участков, в качестве утеплителя при строительстве дощатых построек или как фосфатное удобрение. Особой популярностью он пользовался в находившемся рядом с лагерем эсэсовском поселке, где им вместо гравия утрамбовывали дорожки, — не знаю уж, то ли из-за его свойства быстро затвердевать, то ли в силу происхождения — такой материал, дескать, пригоден только для попрания.
Разумеется, бесполезная жестокость была одним из главных отличий гитлеризма, причем не только в рамках лагерной системы, и мне кажется, что лучше всего ее суть выражена в коротком диалоге из длинного интервью, которое писательница Гитта Серени взяла у уже упомянутого выше Франца Штангля, бывшего коменданта Треблинки, отбывавшего пожизненный срок в тюрьме Дюссельдорфа.«Ясно, что вы все равно убили бы всех ‹…›, какой же смысл был в этих унижениях и жестокостях?» — спрашивает Серени у Штангля, а он отвечает: «Это было нужно, чтобы создать условия для тех, кто непосредственно выполнял операции. Чтобы им легче было делать то, что они делали».Иными словами: прежде чем убить, жертву надо было довести до полной деградации, чтобы убийца меньше ощущал груз вины. Такое объяснение не лишено логики, и в этом, при всей чудовищности следующего из него вывода, — единственная польза бесполезной жестокости.
Он несколько секунд внимательно изучал мой рисунок, задал несколько уточняющих вопросов, после чего предложил мне следующий план побега: задушить ночью часового, переодеться в его форму, добежать до подстанции, отключить электричество — тогда и прожекторы погаснут, и проволока будет обесточена, — после чего спокойно уходить. И добавил без тени шутки: «Если с вами еще раз такое случится, действуйте, как я сказал, и вот увидите, у вас все получится».Мне кажется, этот эпизод наглядно подтверждает, как увеличивается год от года пропасть между тем, что было там на самом деле, и тем, как это представляется сегодня благодаря книгам и фильмам с их очень приблизительной правдой. Сегодняшнее представление неудержимо сползает к упрощениям и стереотипам. Хотелось бы поставить преграду на пути этого сползания и в то же время пояснить, что я говорю не о каком-то случайном явлении из недалекого прошлого и не об исторической трагедии; проблема эта гораздо шире, она связана с нашим неумением или неспособностью воспринимать чужой опыт, о котором по мере его удаления из нашего времени и пространства мы судим со все большей легкостью. Мы стремимся приравнять тот опыт к сегодняшнему, представляя себе освенцимский голод как голод человека, пропустившего обед, а побег из Треблинки как побег из римской тюрьмы Реджина Чели.
Во-вторых, связка «притеснение-бунт», так же как связка «заключение-побег», — не более, чем стереотип. Я не говорю, что это неверно, я говорю, что это не всегда верно. История восстаний, народных бунтов, когда «притесняемое большинство» восстает против «правящего меньшинства», стара как мир, разнообразна и трагична. Победоносные восстания можно пересчитать по пальцам, большая часть терпела поражение, не говоря уже о бесчисленных попытках, задушенных в зародыше прежде, чем они оставили след в истории. Успех или неуспех зависел от многих факторов: от численной, военной и идейной силы восставших и, соответственно, от численной, военной и идейной силы властей; от сплоченности или внутренних разногласий, от помощи извне тем или другим; от способностей и харизмы (или демонизма) руководителей, от удачи. Но при любом варианте во главе движения никогда не стоят наиболее угнетенные; напротив, обычно революции направляются личностями смелыми, свободными от предрассудков, готовыми бороться ради торжества справедливости (или ради реализации своих амбиций), хотя у них есть возможность жить безопасной и спокойной, иногда даже очень комфортной жизнью. Знаменитый скульптурный образ раба, разрывающего свои тяжелые цепи, — это риторическая фигура. Его цепи разрывают другие — те, чьи путы легче и слабее.
Может, это преувеличение, но ведь сегодня я, заключенный номер 174 517, могу благодаря Вашей помощи говорить с немцами, могу напомнить им о том, что они натворили и сказать: «Я жив и, чтобы судить, я хочу сначала понять вас».