Это бесит меня, мне аж хочется ударить. Не ее — ее я люблю, — но кого-нибудь. Выместить свою фрустрацию на том, кто этого заслужил. Правые могут вымещать свой гнев на арабах. Расисты — на неграх. Но мы, леволибералы, — мы в ловушке. Мы сами себя в нее загнали, нам не на кого вызвериться.
Он спросил, курил ли я уже когда-нибудь, и я сказал, что да. Я не планировал соврать, но у меня есть такое свойство: если меня о чем-то спрашивают и я нервничаю, я говорю «да». Чтобы доставить удовольствие. Это свойство, возможно, еще крупно меня подставит.
Они говорил, что страховка — это плохая карма. Что покупать их — это как бы противоположность вере в то, что все будет хорошо.
А как она кончает. В жизни я такого не видел. Летит во все стороны, дичает прямо. Как будто ее током бьют. И такие у нее спазмы начинаются, в лице, в шее, в ступнях. Словно все ее тело пытается сказать «спасибо» и не знает как.
И вообще, когда рассказываешь людям плохое, они сразу покупаются, плохое для них нормально. А когда измышляешь хорошее, люди настораживаются.
Секса у нас нет. Это не ужасно, если что. Но просто, знаешь, когда ты типа "секс на стороне" и вдруг вся история про секс куда-то девается, ты оказываешься просто на стороне. Никакого контекста. Понимаешь? Это не то чтобы обязательно, просто странновато. Потому что с женой, даже если вы не трахаетесь, вы можете к родителям ее съездить или поругаться, кто посуду в посудомойку поставит, а вот когда это с любовницей происходит — оно как-то выбивает почву из-под ног.
«Вдовец». Он так любил это слово. Любил — и стыдился своего чувства. Но что поделаешь, если любовь не поддается контролю? Ему всегда казалось, что слово «холостяк» звучит эгоцентрично, почти сибаритски, а «разведенный» — пораженчески. Хуже, чем пораженчески, — побежденно. А вот слово «вдовец» звучало так, словно человек взял на себя ответственность, связал себя обязательствами, а что это долго не продлилось, так тут можно винить только небеса или природу — смотря какой у вас уровень образования. «Вдовец» — как армейский чин плюс маленький наградной знак за проявленный героизм. Примерно как воинское звание.
Ад совершенно индивидуален. В точности как рай. В конце концов каждый получит тот ад или рай, который ему полагается.
Сердце разрывается видеть, как плачет твой ребенок. А когда ты в разводе, то вообще. Не могу объяснить почему. Мне так хочется сказать ему “да”, но я ничего не говорю. Я осторожный. Потому что нет ничего хуже, чем пообещать что-нибудь ребенку и не сделать. Это же на всю жизнь шрам.
Одна из первых вещей, которым его научил мир бизнеса, — избегать попадания в точку невозврата; нужно оставлять как можно больше доступных опций; очень часто это значило не говорить и не делать то, чего больше всего хочется.
Так уж устроены приглашения на свадьбу: чем меньше ты знаешь человека, который женится, тем острее чувствуешь, что обязан прийти.
Лучшего момента для появления усов невозможно было и пожелать: прошло десять дней, как у моей жены случился выкидыш, неделя с того дня, когда я повредил спину в автомобильной аварии, и две недели с тех пор, как у моего отца обнаружили неоперабельный рак. Вместо того чтобы рассказывать о папиной химиотерапии или о том, как жене делали переливание крови, я переводил разговор на густую волосяную поросль над губой. А когда кто-нибудь спрашивал: «С чего это вдруг усы?» – у меня был наготове идеальный – и даже почти честный – ответ: «Для сына».
Клерк во французской гостинице поведал мне и арабо-израильскому писателю Сайеду Кашуа, что, будь его воля, в эту гостиницу евреев не пускали бы. Я весь вечер слушал, как Сайед ворчит, что мало ему было сорока двух лет сионистской оккупации – теперь его еще и евреем назвали.
А всего неделю назад на литературном фестивале в Польше меня спросили из зала, стыжусь ли я своего еврейства. Я дал рациональный, аргументированный, совершенно спокойный ответ. Публика внимательно выслушала и зааплодировала. Однако ночью в номере я с трудом уснул.
Ночь проносится как один долгий, темный, лишенный сновидений миг, но утро окупает все. Я открываю окно и оказываюсь внутри прекрасного сна: передо мной простирается потрясающий пейзаж – берег моря и каменные домики. После долгой прогулки и нескольких бесед на ломаном английском, сопровождающихся энергичной жестикуляцией, ощущение нереальности только усиливается. В конце концов, я отлично знаю здешнее море – это все то же Средиземное море, до которого можно дойти от моего дома в Тель-Авиве всего за пять минут, но здешние жители излучают умиротворение и спокойствие, какие мне еще ни разу в жизни не встречались. Все то же море – но без нависающей над ним черной, страшной экзистенциальной тучи, к которой я так привык.
Восстанавливая в памяти истории, которые папа рассказывал мне на ночь много лет назад, я понимаю, что дело там было не только в захватывающих сюжетах: эти истории должны были стать для меня важным уроком. Уроком о почти отчаянной потребности находить хорошее даже в самых неподходящих местах.
Поэтому он принялся учить меня читать и писать при помощи уникальной техники, которую назвал «методом жвачки». Работало это так: брат указывал мне слово, которое я должен был прочесть вслух. Если я читал правильно, он давал мне кусочек нежеваной жвачки. Если я ошибался, он приклеивал свою жеваную жвачку к моим волосам. Метод сработал на ура, и в четыре года я оказался единственным на весь детсад ребенком, который умел читать. Кроме того, я оказался единственным на весь детсад ребенком, который (по крайней мере, на первый взгляд) вроде как начал лысеть. Но это уже совсем другая история.
С религией дела мои обстоят так: у меня нет Бога. Когда я себе нравлюсь, мне никто не нужен, а когда мне хреново и внутри у меня разверзается огромная пустая дыра, я просто знаю, что Бога, способного ее заполнить, никогда не было на свете и не будет.
Не помню, что именно я читал тем вечером, – помню только, что во время чтения ее рассказ эхом отдавался в моем сознании. В этом рассказе отец беседовал с детьми, которые проводили летние каникулы за мучением животных. Он говорил детям, что есть черта, отделяющая убийство жука от убийства лягушки, и что эту черту нельзя переходить, даже если сдержаться невыносимо трудно.
— Это офигенный рассказ, – сказал брат. – Крышесносный. У тебя есть еще копия?
Я ответил, что есть. Он наградил меня гордой улыбкой старшего брата, наклонился, собрал листком собачьи какашки и бросил в урну.
Вот вам постепенно усвоенный мною занятный факт о моей долбанутой личности: когда возникает необходимость взять на себя какие-нибудь обязательства, существует однозначная обратная корреляция между временной близостью запроса и моей готовностью на него откликнуться. Скажем, я могу вежливо отклонить просьбу жены сделать ей чашку чая сегодня, но великодушно согласиться на поездку за продуктами завтра. Я с легкостью вызываюсь помочь какому-нибудь дальнему родственнику с переездом через месяц, а если бы речь шла о полугоде, я бы даже пообещал голышом вступить в рукопашную с белым медведем. Единственная проблема с этой особенностью моего характера заключается в том, что время идет вперед, и вот ты стоишь, дрожа от холода, где-нибудь посреди ледяной арктической тундры, лицом к лицу со скалящим зубы белошерстым зверем, и вынужденно задаешь себе вопрос: не лучше ли было просто сказать «нет» еще полгода назад?
Я сижу в углу зала перед фотографией и размышляю о словах, о ксенофобии и о ненависти там, откуда я приехал, и там, где сейчас нахожусь. Внезапно выясняется, что стало светать. Ночь прошла, а мне так и не удалось насладиться роскошью мягкой кровати, постеленной для меня охранником.
Я помню, что слушал его очень внимательно и старался изобразить печаль. Однако в глубине моей души пульсировала та гордыня, которая говорит нам, что подобное может приключиться с незадачливыми чужими людьми – но не с нами. «Если когда-нибудь я уроню часы в станок, полный лезвий, – думал я, – я уж точно не сглуплю и не суну туда руку».
Я выехал с ним из Беэр-Шевы почти час назад, и весь час он не замолкал ни на секунду. При иных обстоятельствах я бы предложил ему заткнуться, но сегодня у меня нет сил. При иных обстоятельствах я бы не вышвырнул 350 шекелей на такси до Тель-Авива. Я бы поехал поездом. Но сегодня мне надо попасть домой как можно скорее. Сегодня я – вроде тающего мороженого, которому нужно вернуться в морозильник, вроде телефона, которому срочно надо подзарядиться.
Лучшего момента для появления усов невозможно было и пожелать: прошло десять дней, как у моей жены случился выкидыш, неделя с того дня, когда я повредил спину в автомобильной аварии, и две недели с тех пор, как у моего отца обнаружили неоперабельный рак. Вместо того чтобы рассказывать о папиной химиотерапии или о том, как жене делали переливание крови, я переводил разговор на густую волосяную поросль над губой. А когда кто-нибудь спрашивал: «С чего это вдруг усы?» – у меня был наготове идеальный – и даже почти честный – ответ: «Для сына».