Еще одна неприятная категория – онажемать. Единственное достижение – сляпанный (часто на скорую руку, случайно) младенец, основная цель и назначение которого – оправдывать ничтожный смысл онажематериной жизни. Наглая, безапелляционная и трусливая одновременно. Я сама знаю, что нужно моему ребенку! И еще – а в интернете написано! Огарев опускал глаза, мысленно считал до десяти. И еще раз до десяти. Медленно. Очень медленно. Только ради твоего несчастного детеныша, дура. Которого ты не отрываешь от бессмысленной сиськи до пяти лет, уродуя ему прикус, пищеварение, психику, целую жизнь. Онажематери отлично, на пять с плюсом, умели только одно – ненавидеть. Родню, работу, целый мир. Проклинали антибиотики, не признавали прививки, дремучие, злобные, те же, что несколько сотен лет назад проталкивались на площади поближе к лобному месту – все увидеть, ничего не упустить, насладиться в полной мере.
Мы с тобой проживём этот нищий, захлопнутый мир, Где легко поднимаются к небу лишь ссоры и дети.
Страшно подумать, какую вину волокут на себе дети, добровольно, молча, ни слова никому не говоря. Мама умерла, потому что я баловался со спичками. Папа ушел, потому что я некрасивая и плохо учусь. Ссоры родителей, иссякшая нефть, солнце, вставшее не с той стороны, хомячок, ледяным взъерошенным комком свернувшийся на дне трехлитровой банки, – нет горя, которое не взял бы на себя ребенок. Просто потому что он – ребенок. Огарев не знал, что это нужно всего-навсего перерасти. Перетерпеть – и все пройдет, забудется, как рахит, ветрянка, молочные зубы, наливные, обсыпавшие даже спину прыщи. Мир станет ясным и взрослым. Родители уменьшатся, сползут с постамента – даже самые лучшие займут сперва двадцать пятое место, потом – сто двадцать седьмое, окажутся слабыми, надоедливыми, никчемными, мелкими.
Такими, какие есть.
Просто людьми.
Талалаев ходил перед ними – мягко, неторопливо, туда, сюда, подчеркивая каждый поворот быстрым – будто плащом взмахнули – движением мысли. «Не пытайтесь ничего запомнить – все данные все равно безнадежно устареют, когда придет ваше время лечить. Пытайтесь просто понять».
Огарев кивал – да, теперь он понимал. Наконец-то. На любое вмешательство – каким бы оно ни было – человеческий организм давал однозначный ответ. И первостепенная задача врача была этот ответ – увидеть. Мы можем никогда не узнать, что случилось, – но мы всегда увидим этот ответ. Человек отторгает все ненужное – это наш ответ миру, наш единственно возможный с ним диалог. Все, что мы умеем сказать Богу, – это «нет». И если оттолкнуть, отвергнуть не получается – мы пытаемся закапсулировать проблему, изолировать ее, создать вокруг нее непреодолимый для смерти и жизни кокон, тысяча и одна оболочка, рубежи охраны – как в армии, на тропе наряда. «Скорпион», «Радиан», ужом и ежом вьющаяся по траве колючая проволока, раскинувшее руки тело убитого ребенка.
Человеческое тело распахивалось перед Огаревым, словно анатомический атлас, алый и гладкий внутри, теплый, наконец-то понятный. Все было взаимосвязано и разумно настолько, что ошибиться мог только самый нерадивый, самый заспанный ученик. Давайте вообразим себе гуморальный иммунный ответ… Ой, нет. Красивая студентка, приютившая на подлокотнике Огарева, хлопала ресницами – черными с искусно прокрашенными синей тушью кончиками. Хрупкие ключицы под белым халатом, локоны, пахнущие «Прелестью» и горячей плойкой. Иероглиф губ, локтей, колен. Мальвина, играющая со стетоскопом. Выйдет замуж, нарожает детишек – и, слава богу, так ничего и не поймет. Слишком хорошенькая для страдания. Для сострадания – тем более.
Поэтому давайте вообразим себе что-то более понятное, привычное, простое – например, фурункул. Острое гнойно-некротическое воспаление волосяного мешочка. Среда. Верочка чешет кожу возле ушка – круглого, розового, завитком. Верочке – двадцать пять, у нее две дочки – два с половиной и год два месяца, обычное дело, пока кормила одну, Виталик улучил момент и сделал свое черное дело. Лактация, отсутствие менструации, регулярная и безалаберная половая жизнь. Все прелести счастливого супружества. Верочкин Виталик – офицер, долговязый летеха, нелепый, ласковый, как телок. Коленки вечно красные и сбитые, как у ребенка. Страстный. Верочка всегда мечтала выйти за военного. И на кофте кружева, и на юбке кружева, неужели я не буду офицерова жена? Родители были против, отец даже всплакнул – уедешь, оставишь нас с матерью сдыхать в одиночестве! Верочка все равно уехала, конечно. Гарнизон, гарнизон, дочка, еще дочка. Подмосковье! Счастливая!
Вот тут чешется, жалуется Верочка, показывает Виталику – красное и припухшее, возле ушка. Воспалительный процесс еще внутри, но кровообращение уже остановилось. Грозный симптом. Несомненный признак. Первая попытка остановить, отвести руку Бога, всененавидящего, всемогущего. Виталик тянется к жене, послушно целует где зудит – он с юга России, фрикативное «г», смешные усишки. Давай подую на твою ваву. Верочка смеется, ей щекотно, она рыжая, вся-вся, даже там, – медные завитки, яркие веснушки. В багрец и золото одетые леса. На ваве дело не заканчивается, Виталик отправляется дальше, Верочка смеется еще сильнее – ей щекотно, давай, пока дети спят, круглые, смешные, в своих круглых смешных колыбельках. И они – давай, конечно, радостно, задыхаясь, под сурдинку, чтоб не мешать соседям по малосемейке, бог даст, и квартиру отдельную дадут. Хоть бы двушечку! А если совсем повезет, то и трешку.
Среда. Два часа дня. На смену зуду приходит боль – легкая, нудная, глубоко под горячей кожей формируется невидимый инфильтрат, скрытая, неостановимая работа, формирование стержня, кропотливые страшные хлопоты. Верочка прижигает припухлость духами, сладкими, дешевыми, купленными в подземном переходе. Название она может прочитать – Anais Anais, а вот имя фирмы уже нет. Липовый Cacharel только раздражает кожу. Верочка, подумав, решает намазать шишку еще и йодом. Но йода нет. Она трясет темно-коричневую пересохшую бутылочку. Кончился.
Гной. Еще гной. Нет, мы не справляемся. Поздно.
Наутро, в четверг, она встает с безобразно распухшей щекой – и Виталик, подбросив приплод сердобольной соседке, везет Верочку в госпиталь, по дороге оба смеются, у Верочки горячие и потные ладошки, она целует его, она целует его. Целует его. И просит непременно принести в палату Анжелику (и короля) и вязание. Заодно и свитер тебе закончу.
В пятницу, оснащенный Анжеликой (и королем), незаконченным свитером (осталась только полочка и один рукав), банкой бульона и твердокаменной симиренкой (Верочка любит кислые и твердые), Виталик прибывает в госпиталь, к Верочке, которая умерла полтора часа назад. Инфекция распространилась по анастомозам в сосудистую систему головного мозга. Врачи разводят руками, никто не мог знать. Виталик воет на весь госпиталь, именно – воет, катятся по твердому полу твердые яблоки, твердеет в морге Верочкина изуродованная голова. Через год Виталик женится, спасая психику, малых своих дочерей, мир во всем мире, жизнь на земле. Верочка станет гумусом, сытным тленом, вырастит из себя траву, станет сероводородом, воздухом, метилом, жирными кислотами, кислыми яблоками, которыми ее девочки будут лакомить своих подрастающих сыновей.
И род человеческий пребудет вовеки.
Нет, вы не поняли, конечно.
Никто не понял, только Господь – увязавший причину и следствие в тонкий и сложный узел симптомов, разгадать который каждому не дано.
А вот Огарев – понял.
Мир был устроен очень просто.
Иммунитет и эволюция работали на сохранение вида, а не индивида.
Это означало, что, если вас невозможно спасти, вас просто убьют.
Надо было просто вовремя заметить первое движение убийцы.
« эта была новая мода в Москве, меню с фотографиями, то ли совсем для дебилов, разучившихся читать, то ли правда наступала эра человека визуального. Смотреть было проще, чем думать. Словесная составляющая мира все сокращалась, вавилонских львов, еще четыре тысячи лет назад изрезанных безупречной быстрой клинописью, заносило безжалостным временем. Грамотность умирала, сокращалась до смс, до гыканья, до междометий. Кому теперь были нужны написанные слова? »
Нельзя было видеть в пациенте человека. Нельзя было оставаться человеком самому. В момент вмешательства - нельзя.
Прекраснее женщины, которая поправляет прическу, только женщина, в которую ты влюблен.
Прекраснее женщины, которая поправляет прическу, только женщина, в которую ты влюблен. Как жаль, что они все стригутся теперь, дурочки.
Я на тебе не настаивал, прекрасная божия тварь,
любил, как отвар настаивал, и пил по глоткам отвар.
Оного времени – ночь коротать, наблюдая,
как превращаются в лица и заросли стены,
как подымают последнюю летнюю стаю
старые греки на поиски новой Елены.
Это теплое детство мне на руку морду кладет.
Этот темный, упрямый волчонок – и есть мое детство.
Я – страсти твоей самозванец.
И взмах одичавших ресниц, и этот пугливый румянец
я выбрал из тысячи лиц.
Потому что рай, дорогая, не резиновый! Именно поэтому идиоты и придумали патриотизм. Иначе все бы давно переехали в Тоскану!