Мы видим, как на наших глазах растёт человеческое "я", как оно становится всё более выраженным и всё более болезненным. В прошлом едва очерченное, постоянно размываемое, подчинённое коллективному, в корсете ролей и условностей, под спудом традиций и правил - теперь оно разбухает, подчиняя себе мир.
Вне всяких сомнений - нам, дорогие путешественники, пытаются указать, кто мы такие. Разрозненные нервные импульсы, доли секунды, частичка, позволяющая сменить плюс на минус, а может, наоборот, и поддерживать всё в постоянном движении.
Какая удача, что эта книга оказалась в этом месте и в руках этого человека! Это явление, психологами путешествий именуемое синхроничностью, есть доказательство осмысленности мира.
На втором курсе, изучая функционирование защитных механизмов и с восторгом открывая могущество этой сферы психики, мы начинали понимать, что без рационализации [3] , сублимации, вытеснения, без всех этих фокусов, которыми мы себя тешим, — умей мы взглянуть на мир с открытым забралом, честно и бесстрашно, — умерли бы от разрыва сердца.В процессе обучения мы узнали, что состоим из оборонительных сооружений, щитов и доспехов, подобны городам, чье архитектурное разнообразие ограничивается стенами, башнями да укреплениями, — этакое государство бункеров.
Самолёт завис в прозрачном морозном воздухе, убивающем бактерии. Каждый рейс нас дезинфицирует. Каждая ночь - очищает.
Разглядеть можно лишь фрагменты мира, и так будет всегда. Моменты, крошки, мимолётные конфигурации, рассыпающиеся, едва успев возникнуть.
Жизнь? Её не существует; я вижу линии, плоскости и тела, а также их эволюцию во времени. Время же - нехитрый инструмент для измерения мелких изменений, школьная линейка с упрощённой градуировкой: всего три деления - было, есть и будет.
Есть вещи, которые происходят сами собой, есть путешествия, начинающиеся и заканчивающиеся во сне, есть путешественники, отзывающиеся на смутный сигнал внутренней тревоги.
Самая сильная мышца человеческого тела – язык.
Какой смысл в законе, который распространяется только на избранных?
Память напоминает ящик стола, набитый бумагами, - некоторые из них не имеют никакой ценности, документируют одноразовые события: квитанции из прачечной, чек от зимних ботинок или тостера, о котором уже и думать забыли.
Человек, который знает, о чем спросить, — это человек, способный дать ответ.
Мы лишь должны отказаться от примитивного стремления судить о том, что хорошо и что плохо, точно так же как человеку цивилизованному следует отказаться от примитивных инстинктов — мести, жадности, вожделения
Прекративший движение — окаменеет, остановившегося пришпилят, словно насекомое, сердце его пронзят деревянной иглой, руки и стопы — продырявят и прибьют к порогу и притолоке.
Пейзажи и панорамы древних руин, стремление побольше втиснуть в двухмерный лоскуток пространства постепенно вытесняются пристальным интересом к детали. Это прекрасно, поскольку разгружает наш утомленный интеллект. Мира слишком много, лучше сосредоточиться на частности, чем пытаться объять целое.
Она вдруг удивилась: и почему люди так охотно, по собственной воле, никем не принуждаемые навещают места своей молодости? Что можно там найти, в чем убедиться? Что они здесь были? Или что правильно поступили, уехав? А может, они надеются, что педантичная память о местах юности уподобится замку-«молнии», соединит прошлое с будущим в единую устойчивую плоскость — металлическим швом, зубчик к зубчику.
Однажды в Чехии я подвезла на машине молодого серба, которого звали Небойша. Всю дорогу он рассказывал мне о войне, и в конце концов я уже сама была не рада, что взяла его.
Он говорил, что иные места смерть метит, словно пес, задирающий лапу, чтобы обозначить свою территорию. Некоторые люди понимают это сразу, другие через некоторое время просто начинают ощущать некий дискомфорт. Застряв где-нибудь надолго, обязательно почувствуешь едва заметное присутствие умерших. Он сказал:
— Сначала всегда видишь все живое, красивое. Восхищаешься природой, соборами, фресками, запахами и так далее. Но постепенно обаяние этих вещей блекнет. Ты начинаешь задумываться: кто жил до тебя в этом доме, в этой комнате, чьи это вещи, кто поцарапал стену над кроватью, из какого дерева сделаны подоконники? Чьи руки выстроили и искусно украсили камин, вымостили двор? Где они теперь?
В какой форме существуют? Чья мысль протоптала тропинки вокруг пруда и кто придумал посадить под окном вербу?
Все дома, аллеи, парки, сады, улицы пропитаны смертью других людей. Как только начинаешь это чувствовать, сразу хочется уехать — понимаешь, что пора двигаться дальше.
Еще он сказал, что движение не позволяет нам заниматься подобного рода бесплодными медитациями. Поэтому путешественникам все кажется свежим и чистым, невинным и в определенном смысле бессмертным.
...мне кажется, что самой красивой формой обладает Пелопоннес. Он подобен огромной материнской ладони — наверняка не человеческой, — опущенной в воду, проверяющей, годится ли температура для купания.
Самолет Иркутск — Москва. Вылетает из Иркутска в восемь утра, прилетает в Москву тогда же — в восемь утра того же дня. Это момент, когда восходит солнце, так что летишь все время на рассвете. Зависаешь в одном мгновении, в огромном, спокойном, пространном, точно Сибирь, Сейчас.
Это, наверное, время для исповеди всей жизни. Время плывет внутри самолета, но не вытекает наружу.
Текучесть, мобильность, иллюзорность — вот что значит быть цивилизованным человеком. Варвары не путешествуют, они просто идут к цели или совершают набеги.
Я вымарываю со своих карт то, что причиняет мне боль. С них исчезают места, где я споткнулась, упала, где меня ударили, задели за живое, где у меня что-нибудь болело.
Таким манером я стерла несколько больших городов и одну провинцию. Возможно, однажды мне придется стереть целую страну. Карты воспринимают это с пониманием, они тоскуют по белым пятнам, по своему безмятежному детству.
Порой, если мне случалось вновь оказаться в этих исчезнувших местах (я стараюсь не быть злопамятной), я обращалась в глаз, передвигающийся в призрачном городе подобно привидению. Небольшое усилие — и я могла бы просунуть ладонь в самый мощный бетон, пройти по самой многолюдной улице, сквозь ряды машин — целой и невредимой, бесшумно.
Я не делаю этого, принимая правила игры местных жителей. Стараюсь не открывать им территории иллюзии, в которой бедолаги пребывают — стертые. Буду улыбаться и поддакивать. Зачем морочить людям голову — уверять что они не существуют.
В определенном смысле это была правда — правда ведь всегда бывает только «в определенном смысле»...
Один старый знакомый рассказал мне, что не любит путешествовать один. Когда он видит нечто необыкновенное, новое, красивое, ему так хочется с кем-нибудь поделиться, что, если никого не оказывается рядом, он чувствует себя несчастным.
Мне кажется, паломник из него не получится.
Меня ничуть не радует встреча с соотечественниками на чужбине. Я делала вид, что не понимаю родного языка. Мне хотелось анонимности.
Кто из нас может сказать, что обитает в реальности? Каждому знакомы люди, путешествующие по Марокко Бертолуччи, по Дублину Джойса, по Тибету из фильма о Далай-ламе.
В некоторых странах люди говорят по-английски. Но не так, как мы, прячущие родной язык в ручную кладь, в косметичку и английский использующие только в путешествии, в чужих странах и с посторонними. Это трудно себе представить, но английский — действительно их язык! Зачастую единственный. Им не к чему вернуться или обратиться в минуты сомнений.
Какими же потерянными они, должно быть, чувствуют себя в мире, где любая инструкция, текст самой дурацкой песенки, меню в ресторане, деловая корреспонденция, кнопки в лифте — всё существует на их приватном языке. Кто угодно может в любую минуту понять их слова, а записки, вероятно, приходится специально шифровать. Где бы они ни оказались, все имеют к ним неограниченный доступ — все и вся.
Я слыхала, что уже есть предложения взять их под защиту, быть может, даже выделить им какой-нибудь маленький язык, из тех, вымерших, невостребованных: пусть у них будет что-нибудь личное, свое собственное.