Наташка рассказывала, как у них в Брянске немцы кино крутили для своих. А её два раза с подругой немец приглашал. И она видела в кино Гитлера и голую женщину, которая всё время пела, танцевала и хохотала. А вокруг этой женщины ходили по кругу немцы в белом. И смотрели на неё и улыбались. А Гитлер, она говорила, симпатичный такой, с усиками. И культурный, сразу видно. И он очень громко говорит.
Посадили меня на моё место. Все мне улыбаются, как родной. И тот самый старик, Бро, сказал: – Храм, сестра наша, раздели с нами трапезу. Правило нашей семьи: не есть живое, не варить и не жарить пищу, не резать её и не колоть. Ибо все это нарушает её Космос. И взял грушу, протянул мне. Я взяла и стала есть. И все за столом тоже. Посмотрела я на стол: мяса нет, рыбы нет, яиц нет, молока нет. И хлеба нет. Зато разных плодов – навалом. И не только груш, – арбузы, дыни, помидоры, огурцы разные, яблоки, даже черешня! И ещё много-много всяких других плодов. Которых я и не видала никогда. И все едят руками. Ни ножей, ни вилок, ни ложек нет. Я на дыню смотрю – никогда ж не ела, только на базаре видала. А один мужчина заметил, что я гляжу, взял дыню самую большую. И подвинул к себе такой камень острый. Размахнулся – и хрясь дыню о камень! Аж куски да брызги во все стороны! Все улыбаются. А он кусок выбрал и мне протянул. А остальные другим роздал. И стала я впервые дыню есть. Вкуснотища! Потом клубнику съела, перец сладкий, еще какие-то три плода разные. И черешни наелась до отвала.
Спустившись вниз, я вошла в столовую, где завтракали отдыхающие, и замерла в изумлении: вместо людей за столами сидели МЯСНЫЕ МАШИНЫ! Они были АБСОЛЮТНО мертвы! В их уродливых, мрачно-озабоченных телах не было ни капли жизни. Они поглощали пищу: кто мрачно-сосредоточенно, кто бодро-суетливо, кто механически-равнодушно. За нашим столом сидела пара. Они ели живые фрукты: груши, черешню и персики. Но эти чудесные персики не могли и на толику оживить их тела! Зачем же они их ели? Это было так смешно! Я расхохоталась. Все прекратили есть и уставились на меня. Их лица повернулись ко мне. И впервые в жизни я не увидела человеческих лиц. Это были морды мясных машин.
***Но наши чувства были столь высоки, что самосохранение было частью их.
Мы берегли себя.
И наши сердца.***Но что вообще такое - дом человеческий? Страшное ограниченное пространство. Воплощенное в камне, железе и стекле желание спрятаться от космоса. Гроб. В который человек вываливается из материнской утробы. Они все начинают свою жизнь в гробах. Ибо мертвы от рождения. Я смотрела на окна панельных домов: тысячи одинаковых гробиков. И в каждом готовилась к смерти семья мясных машин.***Но больше всего нам везло почему-то в библиотеках. Там всегда сидели тысячи мясных машин и занимались молчаливым безумием: внимательно перелистывали бумажные листы, покрытые буквами. Они получали от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Толстые потертые книги были написаны давно умершими мясными машинами, портреты которых торжественно висели на стенах библиотек. Книг были миллионы. Их непрерывно размножали, поддерживая коллективное безумие, чтобы миллионы мертвецов благоговейно склонились над листами мертвой бумаги. После чтения они становились еще мертвее.
Я присела и с наслаждением запустила пальцы в собачью шерсть. Моя копия стояла и, улыбаясь, смотрела на нас. Леска снова зарычала на нее. И копия исчезла. – Почему собака узнала тебя? – спросил Бро. – Она почуяла, – ответила я. – Да. Собака живая, как и все животные. Она увидела тебя сердцем, а не глазами. Но живые мертвецы видят мир глазами, и только глазами. Мир, увиденный сердцем, другой.
Волошин выл часа три. За это время он много раз терял сознание, и его отливали водой и терли снегом. Потом он признался, что еще в 41-м году пятнадцатилетним юношей в глухой сибирской деревне был завербован японской контрразведкой.
– Значит, у нас, молодой человек, небольшая трещинка в грудине, – заговорил врач.
– Мне уже говорили, .
– Повторенье – мать ученья, – бесстрастно продолжал врач. – Стяжку десять дней не снимать. Бетонные плиты не поднимать. Мировых рекордов не ставить. С титанами любовью не заниматься. А вот это, – он протянул две упаковки лекарств, – попить. Два раза в день. И если будет болеть – пентальгин. Или семь стаканов водки. Ясно?
– Что? – Лапин перевел на него тяжелый взгляд.
– Шутка.
Но больше всего нам везло почему-то в библиотеках. Там всегда сидели тысячи мясных машин и занимались молчаливым безумием: внимательно перелистывали бумажные листы, покрытые буквами. Они получали от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Толстые потертые книги были написаны давно умершими мясными машинами, портреты которых торжественно висели на стенах библиотек. Книг были миллионы. Их непрерывно размножали, поддерживая коллективное безумие, чтобы миллионы мертвецов благоговейно склонились над листами мертвой бумаги. После чтения они становились еще мертвее.
А мы хорошо ели. Лошадь держали, корову, двух свиней,
гусей да курей. Сало у нас всегда было. Маманя как, бывало, утром яишню зажарит на большой сковороде – в сале всё так и плавает! Хлебушко возьмёшь, как начнёшь макать – страсть! А после – блины грешневые с творогом. Намакаешься, молоком топленым запьёшь – ух как вкусно!