«Они живут, идут за нами, как будто провожают нас к таинственной цели; они продолжают любить, страдать в наших сердцах как часть нашей собственной души, вечно сохраняя кровную связь с человеческим духом. Для каждого народа они — родные, для каждого времени — современники и даже более — предвестники будущего».
Д.Мережковский
В конечном счете их всегда только двое. Два сознания, две души – открытые друг другу или танцующие замысловатый танец с масками. Писатель и читатель.
Свидетельство другого времени – которое мы еще успели застать. Время зачитанных до дыр детских книжек, бабушкиных шкафов с неожиданными жемчужинами среди пыльных собраний. Небольшие дачные библиотечки, перечитываемые каждое лето. Первые «взрослые» книжки на собственной полке – с гордой подписью владельца, одалживаемые друзьям.
Свидетельство еще более далекого времени – когда читали сложное. Зачастую дети начинали свой путь с лучших образцов классической литературы (книжный шкаф матери был и книжным шкафом ребенка), которые сейчас и у взрослого читателя вызывают недоумение. А тогда – в силу ли неспешности времени? – не боялись ни многословности, ни разреженности сюжета, ни (о ужас!) авторских отступлений и описаний.
Из перечитываний и неторопливости, из обостренного внимания, не распыляемого на информационный шум, рождался тот самый диалог. Удивительное общение сквозь века и страны – и у юных читателей появлялись вечные спутники, сделавшие бы честь и королям.
Не стоит ждать обилия фактов, литературоведческого анализа, здесь только живые и очень личные впечатления, недоумение и восхищение – и много-много поэзии.
Впервые мне было интересно читать о пресловутых «поэтических мечтаниях», тех самых, что
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль…
Вот Мережковский в Акрополе, думает о прошедших веках и юном солнце, непостижимой гармонии древнегреческой культуры. Вот, в сыром петербургском кабинете чувствует на лице ветер с римских вилл.
Книга проникнута пассеизмом, модной на рубеже веков тоской по прошлому. «Спящая красавица» Чайковского, «Версальские грезы» Бенуа – сладостный и понятный мне феномен. Это как в Гондоре грустить по Нуменору, если позволите мне такое сравнение.
Снова и снова убеждаемся, что мы совершенно не оригинальны. Мережковский на примере Марка Аврелия формулирует проблему любой веры:
«Вот почему вера – величайшее утешение и вместе с тем величайшее страдание души. Она дает жизнь сердцу и сжигает его, пожирает, как сильное пламя – сухое дерево. Только великая душа способна выдержать эту борьбу; слабые гибнут или успокаиваются на внешних догматах.»
Слабо представляю себе, как можно вписать эту книгу в современный темп жизни. Половина описываемых Мережковским авторов почти не читается (Марк Аврелий, Плиний Младший, Кальдерон, Монтень, Майков).
Другая же половина, наоборот, слишком замусолена и слишком прочно утверждена в списках «100 самых важных книг» - настолько, что их никто по-настоящему и не читает. Это Пушкин, Гончаров, Достоевский, Сервантес.
Но представьте себе на минутку, что весь живой ум Пушкина – только для вас. Не для отписки в школьных сочинениях и «до дня рождения Ал-Сергеевича осталось», а только для вас.
Может быть, именно Мережковский сможет помочь вам в этом – восстановить диалог с автором, увидеть в писателе не шута, а собеседника.
В конечном счете их всегда только двое. Два сознания, две души – открытые друг другу или танцующие замысловатый танец с масками. Писатель и читатель.
Свидетельство другого времени – которое мы еще успели застать. Время зачитанных до дыр детских книжек, бабушкиных шкафов с неожиданными жемчужинами среди пыльных собраний. Небольшие дачные библиотечки, перечитываемые каждое лето. Первые «взрослые» книжки на собственной полке – с гордой подписью владельца, одалживаемые друзьям.
Свидетельство еще более далекого времени – когда читали сложное. Зачастую дети начинали свой путь с лучших образцов классической литературы (книжный шкаф матери был и книжным шкафом ребенка), которые сейчас и у взрослого читателя вызывают недоумение. А тогда – в силу ли неспешности времени? – не боялись ни многословности, ни разреженности сюжета, ни (о ужас!) авторских отступлений и описаний.
Из перечитываний и неторопливости, из обостренного внимания, не распыляемого на информационный шум, рождался тот самый диалог. Удивительное общение сквозь века и страны – и у юных читателей появлялись вечные спутники, сделавшие бы честь и королям.
Не стоит ждать обилия фактов, литературоведческого анализа, здесь только живые и очень личные впечатления, недоумение и восхищение – и много-много поэзии.
Впервые мне было интересно читать о пресловутых «поэтических мечтаниях», тех самых, что
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль…
Вот Мережковский в Акрополе, думает о прошедших веках и юном солнце, непостижимой гармонии древнегреческой культуры. Вот, в сыром петербургском кабинете чувствует на лице ветер с римских вилл.
Книга проникнута пассеизмом, модной на рубеже веков тоской по прошлому. «Спящая красавица» Чайковского, «Версальские грезы» Бенуа – сладостный и понятный мне феномен. Это как в Гондоре грустить по Нуменору, если позволите мне такое сравнение.
Снова и снова убеждаемся, что мы совершенно не оригинальны. Мережковский на примере Марка Аврелия формулирует проблему любой веры:
«Вот почему вера – величайшее утешение и вместе с тем величайшее страдание души. Она дает жизнь сердцу и сжигает его, пожирает, как сильное пламя – сухое дерево. Только великая душа способна выдержать эту борьбу; слабые гибнут или успокаиваются на внешних догматах.»
Слабо представляю себе, как можно вписать эту книгу в современный темп жизни. Половина описываемых Мережковским авторов почти не читается (Марк Аврелий, Плиний Младший, Кальдерон, Монтень, Майков).
Другая же половина, наоборот, слишком замусолена и слишком прочно утверждена в списках «100 самых важных книг» - настолько, что их никто по-настоящему и не читает. Это Пушкин, Гончаров, Достоевский, Сервантес.
Но представьте себе на минутку, что весь живой ум Пушкина – только для вас. Не для отписки в школьных сочинениях и «до дня рождения Ал-Сергеевича осталось», а только для вас.
Может быть, именно Мережковский сможет помочь вам в этом – восстановить диалог с автором, увидеть в писателе не шута, а собеседника.
Перед каждым, кто надумает читать эту книгу, откроется удивительная галерея из 13-ти портретов, написанных всемирной литературой с помощью Дмитрия Мережковского. Портретов, любовно отобранных и оформленных с крайней тщательностью и педантизмом.
Тринадцать, а точнее двенадцать (первый очерк под названием "Акрополь" Мережковский посвящает "духу свободного, великого народа", а не какому-то конкретному литератору. Эллинам, создавшим Акрополь, Парфенон, Пропилеи и прочие памятники архитектуры и искусства, так вдохновлявшие автора) личностей не так уж много, чтоб не перечислить их всех разом: неизвестный автор "Дафниса и Хлои", Марк Аврелий, Плиний Младший, Кальдерон, Сервантес, Монтень, Флобер, Ибсен, Достоевский, Гончаров, Майков и Пушкин. Все эти люди совершенно разные: творцы разных эпох, жанров, судеб. Но Мережковскому удаётся их объеденить. Практически каждого он рассматривает сквозь призму одного-двух произведений (часто - ключевых в творчестве каждого отдельно взятого поэта/писателя). В каждом, без исключения, очерке видна аналитическая работа, которую, на поверку, вёл не один автор: большинство статей изобилуют отсылками к мнениям современников, оценкам других критиков. Так, например, самым насыщенным (и самым объёмным - шутка ли, четверть от всего объёма книги) разнообразнейшими мыслями, оценочными суждениями, цитатами, фактами является очерк о Пушкине. Для меня он стоит особняком, так что хоть хронологически Пушкиным замыкается цикл статей сборника, я хотела бы сказать о нём в первую очередь.
В глубине почти всех русских суждений о Пушкине, даже самых благоговейных, лежит заранее составленное и только из уважения к великому поэту не высказываемое убеждение в некотором легкомыслии и легковесности пушкинской поэзии, побеждающей отнюдь не силою мысли, а прелестью формы.
По большому счёту, это и есть тот тезис, тот краеугольный камень полемики Мережковского со всеми, кто придерживался подобного мнения. Нет, не был Пушкин пуст и легкомысленен. Лёгкость - это вообще не о нём. Непростая жизнь, непростое, выстраданное творчество - вот каким рисует нам автор этого "великого мыслителя, мудреца".
Вся поэзия Пушкина - такие отрывки, разрозненные отрывки, разбросанные гармонические члены, обломки мира, создатель которого умер.
Чтоб раскрыть всю суть одной-единственной статьи понадобится отдельная рецензия, ведь в её ткань вплетены Достоевский, Толстой, Тургенев, Гончаров, Флобер, Гете, Байрон, Данте, Магомет и это еще далеко не все, кто высказывается или же просто упоминается в пушкинском контексте. Количество упомянутых персоналий, равно как и произведений, с помощью которых Мережковский анализирует "беспечного армазасского Сверчка, Искру" свидетельствует о монументальности "пушкинского духа в нашей литературе".
Мережковский - не просто ключник, открывающий двери в очередную залу, и приподнимающий пыльную завесу над очередным портретом. Он (и, кажется, настало время об этом сказать) - тонкий знаток человеческой души и, бесспорно, литературы. Его отдельные цитаты так точно передают самую суть, что я уже минут 20 бьюсь над тем, чтоб приписать что-то своё о "Дафнисе и Хлое", но лучше, чем уже сказал автор, всё равно не скажу. Так что в этом случае (и ему подобных, а такие будут) просто приведу, проникающие в самую суть, цитаты.
"Дафнис и Хлоя".
Из какой почвы, из какой среды, из какого быта и эпохи вырос этот редкий, даже, по-видимому, единственный, нежный до болезненности и все-таки свежий цветок поздней эллинской культуры?
Ничего не может быть проще замысла поэмы. И в то же время, как он глубок в своей простоте и ясности! Бог любви принял участие в детях, покинутых людьми. Здесь уже чуется влияние и близость нового, более человечного и сентиментального миросозерцания, из которого вышло христианство.
Марк Аврелий. Эпоху Марка Аврелия Мережковский называет осенним днём. Самого же его рисует правителем, предпринявшим попытку сделать человечество мудрым. Пусть это длилось недолго и снова увенчалось победой человеческой глупости, но ведь дало же нам великое литературно-философское произведение - дневник Марка Аврелия.
Вы почувствуете, что это - одна из тех бесконечно редких книг, которые сердцем не забываешь и о которых приходится вспоминать не в библиотеках, ученых кабинетах и аудиториях, а в жизни, среди страстей, искушений и нравственной борьбы.
Плиний Младший. Живший среди ужасов домицианового Рима, описавший извержение Везувия и гибель Помпеи, "открывающий своё сердце с благородною простотой" - он по праву занимает своё место в галерее вечных спутников.
"Письма Плиния Младшего" - одна из самых удивительных книг, какие нам оставила древность, - особенный род литературы, близкий нашему современному вкусу, исключающий все условное и внешнее, немного поверхностный, но зато грациозный, очаровательно разнообразный.
Кальдерон. Придворный поэт короля Филиппа IV, "величайший гений эпохи" - как сказал о нём Лопе де Вега, драматург великой нравственно-религиозной идеи.
Кальдерон выбирает для декорации самые живописные, мрачные и дикие пейзажи; он любит резкие эффекты, фантастические приключения, загадочные интриги, фабулы, напоминающие сказки; он рисует сцены поругания монахинь в кельях монастыря, пробуждение святых чувств в душе злодеев, молодых девушек в роли атаманов разбойничьих шаек.
Сервантес."Дон Кихот" - произведение, как оказалось, которого Сервантес стыдился. Говорил о нём скромно и даже робея, как о в шутку написанном романе. Ставил выше него свои посредственные стихи, и уж точно не осознавал всей его гениальности. Но при всём этом, описывал идальго и его верного помощника используя все краски - от ярких эффектов до самых нужных полутонов. Ну и пару противоречивых слов о главных героях:
Конечно, не одно мелочное честолюбие было мотивом его деятельности: у ламанчского рыцаря очень много горячей преданности делу, благородства и бескорыстия.
Его, Санчо, шутовство, его наивность, граничащая с глупостью - только прозрачный покров, под которым таится поэтическое обобщение.
Монтень. Бесстрашен и искренен.
Беспорядочная, пёстрая смесь мыслей, записок, цитат, шуток, стихотворений в прозе, рассказов, хроник, воспоминаний.
Флобер. Выше жизни ценил искусство, да и в принципе, - только искусство и ценил.
Должно быть, в душу Флобера в светлой области Идей запал слишком яркий луч красоты.
Ибсен. Человек сложной судьбы, выброшенный своим отечеством, а потом снова им подобранный. Одновременно он и классик, и романтик, и натуралист.
Можно хвалить или порицать Ибсена, но во всяком случае нельзя не согласиться, что он стоит как художник совершенно вне практических условий жизни, что он хочет показать нам только высшую красоту бескорыстного взгляда на жизнь и пленяет божественной стороной чувства любви.
Достоевский. Говорить о Достоевском можно бесконечно, но я, пожалуй, не стану, да и не смогу. Сажу только, что Мережковский выбрал ключевым произведением "Преступление и наказание". Сравнивал ФМ - с Толстым и Тургеневым.
Достоевский роднее, ближе нам. Он жил среди нас, в нашем печальном, холодном городе; он не испугался сложности современной жизни и её неразрешимых задач, не бежал от наших мучений, от заразы века.
Достоевский - этот величайший реалист, измеривший бездны человеческого страдания, безумия и порока, вместе с тем величайший поэт евангельской любви. Любовью дышит вся его книга, любовь - её огонь, её душа и поэзия.
Гончаров. Первый великий юморист после Гоголя, оптимист в отношении смерти, "понимающий поэзию прошлого".
Гончаров, проходя равнодушно мимо ярких эффектов, относится гораздо внимательнее и любовнее к простому и будничному.
Майков. Мережковский говорит о Майкове как об одностороннем поэте, но в то же время его повсеместное подражание античной поэзии называет точным и исполненным чувства меры.
И в поэзии он остался живописцем, неподражаемым пластиком. У него нет образа, который не мог бы быть изображен на полотне или даже высечен в мраморе.
Все тринадцать спутников из книги Дмитрия Мережковского вряд ли встретились бы в таком составе у кого-то еще. Я думаю, что таким галопом проскакав по разным эпохам, странам, жанрам, можно не просто устроить себе ликбез по некоторым авторам (для меня таким оказался Майков), но и примириться с литературой, понять как в ней всё устроено, изнутри произведения пощупать того, кто его создавал. Во всяком случае, именно такой мне показалась эта книга.
Прочитано в рамках флэш-моба "Урок литературоведения"
Книга мне понравилась. Хоть и читать философию-публицистику на природе было немного сложновато, но у Мережковского такой легкий, воздушный язык! Он так тонко и четко многое передает - я стала по другому смотреть на многие литературные произведения и их гениев. Познакомилась с Марком Аврелием, которого непременно хочу почитать, Ибсен у него получился великолепным в своем трагизме и отречении, Гете - просто преклоняюсь! Немного огорчилась (хотя ожидала с предвкушением) из-за главы о Достоевском. Он как-то мало его раскрыл, в основном все про Раскольникова. Хотя многие стороны романа мне открылись в ином свете - я о таком даже не подозревала, когда читала. Открыл более глубокий смысл, наверное даже более политический. Понравилась глава о Флобере очень. И в самом начале, когда он писал об Афинах - я полностью погрузилась в эту атмосферу! Очень поэтично, сильно, красиво! Заключительная глава о Пушкине - написано о нем наверное больше всех. Я Пушкина, как-то не очень люблю, но была приятно удивлена многими фактами о которых даже и не догадывалась! Например, я не знала, что он был не слишком оценен современниками - они его попросту не понимали, и если бы не поддержка Царя, возможно судьба Пушкина сложилась бы совсем иначе. Не знала и том, что он был очень религиозен - это конечно порадовало. В общем, благодаря Мережковскому я составила еще один список, обязательный к прочтению. Обязательно к нему вернусь, ведь у него столько трудов!
Великолепная книга, всё понравилось. Авторы оживают у него, герои реальны. Открыл для себя неизвестного мне до этого Кальдерона, ближе познакомился с Ибсеном и Майковым. Очень глубоко пережил Мережковский Достоевского (с которым, кажется, даже встречался в юности). «Книг Достоевского нельзя читать: их надо пережить, выстрадать, чтоб понять» (с.255). Прекрасно показан Гончаров и его творчество. «Пошлость, торжествующая над чистотой сердца, любовью, идеалами, - вот для Гончарова основной трагизм жизни» (с.287).
Мне захотелось немного разбавить художественную литературу публицистикой, критикой, биографиями известных людей, в том числе писателей. Интересно узнать больше о жизни и взглядах классиков литературы, событиях, которые могли стать толчком к созданию тех или иных произведений.
Но статьи Д. С. Мережсковского не совсем то, чего я хотел. В сборнике очерков «Вечные спутники» представлены литературные портреты философов, писателей разных эпох и стран. Основное внимание уделяется творчеству и разбору произведений, а не жизнеописанию классиков.
Временами мне было трудновато и неинтересно читать некоторые очерки. Во-первых, Д. С. Мережсковский приводит много отсылок к мифологии, религии и классическим произведениям, с которыми я незнаком, поэтому часто недопонимал, о чем идет речь. Во-вторых, я практически не читал зарубежных классиков, а труды древнеримских философов тем более, и, соответственно, не мог сравнивать взгляды Мережсковского со своими. В то же время, я получил возможность еще раз убедиться, как далеко мне мировоззрение Гёте, Ибсена, Флобера и др. Мне они представляются угрюмыми, вечно всем недовольными личностями, не знавшими прелестей земной жизни. Их произведения, написанные мудреным, высоким языком, я так и не захотел прочесть, хотя бы для галочки. Труднее всего было читать про Г. Ибсена, продираясь сквозь довольно подробное описание его непонятных для меня жизненных мытарств и пересказ запутанных сюжетов пьес. Из занятных моментов могу отметить описание извержения Везувия в статье о Плинии Младшем, а также рассуждения Монтаня и их сочетание с образом жизни данного философа.
С русскими писателями дело у меня шло значительно лучше. Понравилась сравнительная характеристика творчества Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого, И. С. Тургенева, И. А Гончарова и А. С. Пушкина, прослеживаемая во всех статьях о классиках русской литературы. Заинтересовал довольно подробный разбор «Преступления и наказания», а также описание мироощущения и отношения к природе И. А. Гончарова. Самая большая статья в сборнике, рассказывающая о творчестве А. С. Пушкина, была для меня сложноватой и потому немного утомила.
В целом, сборник «Вечные спутники», будет интересен людям, профессионально занимающимся литературой, например, литературоведам, или хотя бы читавшим больше классиков чем я. Выставляя оценку данной книге, я не искал недостатки в работе Д. С. Мережсковского, а руководствовался только категориями «понравилось/не понравилось».
Прочитано в рамках игры:
"KillWish" 1/9
Религию жалости и целомудрия, как философское начало, которое проявляется в разнообразных исторических формах — в гимнах Франциска Ассизского и в греческой диалектике Платона, в индийском нигилизме Сакья-Муни и в китайской метафизике Лао-Дзи, — можно определить как вечное стремление духа человеческого к самоотречению, к слиянию с Богом и освобождению в Боге от границ нашего сознания, к нирване, к исчезновению Сына в лоне Отца.
Язычество, как философское начало, которое проявляется в столь же разнообразных исторических формах — в эллинском многобожии, в гимнах «Вед», в книге «Ману» и в Законодательстве Моисея — можно определить как вечное стремление человеческой личности к беспредельному развитию, совершенствованию, обожествлению своего «я», как постоянное возвращение его от невидимого к видимому, от небесного к земному, как восстание и борьбу трагической воли героев и богов с роком, борьбу Иакова с Иеговой, Прометея с олимпийцами, Аримана с Ормуздом.
Эти два непримиримых или непримиренных начала, два мировых потока — один к Богу, другой от Бога, вечно борются и не могут победить друг друга. Только на последних вершинах творчества и мудрости — у Платона и Софокла, у Гёте и Леонардо да Винчи, титаны и олимпийцы заключают перемирие, и тогда предчувствуется их совершенное слияние в, быть может, недостижимой на земле гармонии. Каждый раз достигнутое человеческое примирение оказывается неполным — два потока опять и еще шире разъединяют свои русла, два начала опять распадаются. Одно, временно побеждая, достигает односторонней крайности и тем самым приводит личность к самоотрицанию, к нигилизму и упадку, к безумию аскетов или безумию Нерона, к Толстому или Ницше, — и с новыми порывами и борениями дух устремляется к новой гармонии, к высшему примирению.
Поэзия Пушкина представляет собою редкое во всемирной литературе, а в русской единственное, явление гармонического сочетания, равновесия двух начал — сочетания, правда, бессознательного, по сравнению, например, с Гёте.
Эврипид, в сравнении с Эсхилом и Софоклом, казался некогда трагиком упадка. Его находили слишком утонченным, изысканным, лишенным той громовой силы, которая есть у его предшественников, упрекали за то, что он отошел от правды жизни и допустил чудесное в своих трагедиях. Но так ли это?
Действительно, боги развязывают у него узлы человеческих страстей сверхъестественным вмешательством; он обнажает два вечные начала мира, «Я» и «не-Я», Аполлона и Диониса, до последней, почти безобразной, наготы, он знает борьбу между ними и уже символизирует ее в «Ипполите» борьбой двух богинь – Афродиты и Артемиды. Может быть, у него уже слишком много сознания, что лишает его стихийной, первобытной мощи Эсхила и совершенной гармонии Софокла; но именно это острое и тонкое сознание и преобладание его над стихийностью, глубокая прозрачность символов, разлад, ослабляющий и углубляющий его, и приближают к нему нас, людей с душами, едва пробудившимися к сознанию, еще такими же раздвоенными, как душа Эврипида. Так же, как он, мы поняли, что трагедия мировой жизни заключается в окружающей, в проникающей нас великой борьбе двух великих начал; так же, как он, увидели, что говорить о ней можно только символами, и как он – слишком острым и тонким сознанием еще не сумели найти последней гармонии последнего соединения.
Стих Майкова изумительной точностью, чувством меры и неподражаемой пластикой напоминает античных поэтов.
Впрочем, Майков — истинный классик, не только по форме, но и по содержанию.
Если понимать классицизм как известную историческую эпоху, то, конечно, его поэтические образы и формы для нас — невозвратное прошлое, и нет ни малейшего основания стремиться к ним. Зачем употреблять образы мифологических богов, в которых никто не верит? В этом смысле подражания древним всегда должны казаться фальшивыми и холодными. Подражание, например, китайскому или японскому стилю может быть предметом изящного ремесла, но отнюдь не высшего художественного творчества. В подделке под что-нибудь, что было когда-то живым, а теперь превратилось в прах, всегда заключается ложь.
Но почему же каждый чувствует, что подражания древним — такие, какие встречаются у Гёте, Шиллера, Пушкина, Мея, Майкова, непохожи на искусственные подделки, что они столь же искренни и правдивы, как произведения на темы из живой действительности?
Это объясняется тем, что классицизм умер, как известный исторический момент, но как момент психологический — он до сих пор имеет большое значение.
Античный мир в самых совершенных художественных образах воплотил ту нравственную систему, в которой земное счастие является крайним пределом желаний. Христианство протестовало против античной нравственности: оно противопоставляло земному счастью — счастие неземное и бесконечное, устремило волю человека за пределы видимого мира, за границу явлений. Спор христианской и античной нравственности до сих пор еще нельзя считать законченным. Классический взгляд на земное счастье как на крайний предел человеческих стремлений, возобновляется в позитивизме, в утилитарианской нравственности. Тот же самый протест, с которым первые христиане выступили против античного мира, повторяется в требованиях противников позитивной нравственности, в их желании найти основу для долга не в одном стремлении к временному счастью.
Пока в душе людей будут бороться эти два нравственных идеала, пока люди будут с тоской и недоумением спрашивать себя, на чем же им, наконец, успокоиться — на земном счастии, или же на том, чего не может дать земля, до тех пор красота классической древности, как совершенное воплощение одной из этих точек зрения, будет сохранять свое обаяние.
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется
тьма!
Вот мудрость Пушкина. Это — не аскетическое самоистязание, жажда мученичества, во что бы то ни стало, как у Достоевского; не покаянный плач о грехах перед вечностью, как у Льва Толстого; не художественный нигилизм и нирвана в красоте, как у Тургенева; это — заздравная песня Вакху во славу жизни, вечное солнце, золотая мера вещей — красота. Русская литература, которая и в действительности вытекает из Пушкина и сознательно считает его своим родоначальником, изменила главному его завету: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Как это странно! Начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев, русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистязания, жалости, страха смерти. Шестидесяти лет не прошло со дня кончины Пушкина — и все изменилось. Безнадежный мистицизм Лермонтова и Гоголя; самоуглубление Достоевского, похожее на бездонный, черный колодец; бегство Тургенева от ужаса смерти в красоту, бегство Льва Толстого от ужаса смерти в жалость — только ряд ступеней, по которым мы сходили все ниже и ниже, в «страну тени смертной».
Тургенев — художник по преимуществу; в этом сила его и вместе с тем некоторая односторонность. Наслаждение красотой слишком легко примиряет его с жизнью. Тургенев заглядывал в душу природы более глубоким и проницательным взором, чем в Душу людей. Он менее психолог, чем Лев Толстой и Достоевский. Но зато какое понимание жизни всего мира, в котором люди только маленькая часть, какая чистота линий, какая музыка речь его! Когда долго любуешься этою примиряющею поэзией, кажется, что сама жизнь существует только для того, чтобы можно было наслаждаться ее красотой.