Ответственность большей частью возвышает человека.
Великое отчаяние всегда порождает великую силу.
Речь против Жозефа Фуше, произнесенная им 23 мессидора (11 июня), – это самое ожесточенное, самое грозное и желчное выступление из всех, которые Робеспьер когда-либо предпринимал против своих врагов.
Такова уж всегдашняя тайна яда: он обладает и целебными свойствами, если искусно очистить и собрать воедино скрытые в нем силы.
Никогда человечество или часть его – отдельная группа – не могут долго выносить диктатуру одного человека, не проникаясь к нему, ненавистью. И эта ненависть укрощенных сказывается в подпольном брожении во всех слоях.
Нельзя простить человека, беспрерывно, неделями, месяцами заставляющего трепетать от страха, терзающего душу неизвестностью и парализующего волю.
Чем беспощаднее, чем дольше властвует Неподкупный, тем больше растет возмущение против его сверхмощной воли.
Фуше стреляный воробей. (...). Не так-то легко поймать человека, который сумел уйти целым и невредимым от Робеспьера, Конвента и Наполеона.
Тот, кто сам отправил в изгнание тысячи людей, следует теперь за ними 20 лет спустя как последний из борцов Конвента, лишенный пристанища и проклинаемый всеми изгнанник.
С огромными процентами заплатит ныне свой долг Фуше за то, что никогда не служил какой-либо ИДЕЕ, нравственной и человеческой страсти, но всегда был лишь рабом преходящей милости людей и минуты.
Тот, кто в свое время надзирал за полмиром, теперь сам под надзором; все полицейские приемы, рожденные его изобретательным гением, применяются его учениками и подчиненными против своего бывшего учителя.
Величайший политический игрок окончательно проигрался.
Злословием нельзя бороться, а самое разумное – бежать от него.
Никто его больше не знает и никто о нем не вспоминает. История, этот адвокат вечности, самым жестоким образом отомстила человеку, который всегда думал лишь о мгновении: она заживо похоронила его.
"Для гения нестерпима посредственность." (с)
В этом одна из тайн почти всех революций и трагическая судьба их вождей: все они не любят крови и все же вынуждены ее проливать. Демулен, сидя за письменным столом, требует с пеной у рта суда над жирондистами; но, услыхав в зале суда смертный приговор двадцати двум человекам, которых сам же посадил на скамью подсудимых, он вскочил и, дрожащий, смертельно бледный, в отчаянии выбежал из зала: нет, этого он не хотел! Робеспьер, поставивший свою подпись под тысячами роковых декретов, за два года до этого восставал в Национальном собрании против смертной казни и клеймил войну как преступление. У Дантона, хотя он и был создателем смертоносного трибунала, вырвалось из глубины души: «Лучше быть гильотинированным самому, чем гильотинировать других». Даже Марат, требовавший в своей газете триста тысяч голов, старался спасти каждого отдельного человека, приговоренного к смерти. Вина французских революционеров не в том, что они-опьянились запахом крови, а в их кровожадных речах: они совершали глупости – только для того, чтобы доказать самим себе свой радикализм, они создали кровавый жаргон и постоянно бредили изменниками и эшафотом. И когда народ, опьяненный, одурманенный, одержимый этими безумными возбуждающими речами, действительно требует осуществления тех самых «энергичных мер», в необходимости которых его убедили, у вождей не хватает мужества оказать сопротивление: они обязаны гильотинировать, чтобы избежать обвинения в лживости разговоров о гильотине. Их действия вынуждены мчаться вдогонку за их бешеными речами, и вот начинается жуткое соревнование, ибо никто не осмеливается отстать от другого в погоне за народным благоволением. В силу неудержимого закона тяготения одна казнь влечет за собой другую: игра кровавыми словами превращается в дикое нагромождение человеческих казней. И отнюдь не потребность, даже не страсть и меньше всего решительность, а как раз нерешительность, даже трусость политиков, партийных деятелей, не имеющих мужества сопротивляться воле народа, в конечном счете именно трусость заставляет их приносить в жертву тысячи жизней. К сожалению, мировая история – история не только человеческого мужества, как ее чаще всего изображают, но история человеческой трусости и политика – не руководство общественным мнением, как хотят нам внушить, а, напротив, рабское преклонение вождей перед той инстанцией, которую они сами создали и воспитали своим влиянием. Так всегда возникают войны: из игры опасными словами, из возбуждения национальных страстей; так возникают и политические преступления. Ни один порок, ни одна жестокость не вызвали стольких кровопролитий, сколько человеческая трусость.
Но и в более низком, более земном мире – в политике, временное удаление дает государственному деятелю новую свежесть взгляда, позволяет лучше обозреть и рассчитать игру политических сил. Ничто не может быть более удачным для политической карьеры, чем ее временный перерыв, ибо тот, кто всегда смотрит на мир только сверху, с императорского трона, с высоты башни из слоновой кости или с вершины власти, тот знает лишь улыбку льстецов и их опасную покорность: кто сам держит в руках весы, тот забывает свой собственный вес. Ничто не ослабляет художника, полководца, носителя власти больше, чем постоянные успехи, и удачи; художник только в неудаче познает свое истинное отношение к творчеству, а полководец только в поражении – свои ошибки: лишь в немилости государственный деятель учится верно оценивать политическое положение. Постоянное богатство изнеживает, постоянное одобрение притупляет; лишь перерыв придает холостому ритму новое направление и творческую эластичность. Только несчастье углубляет и расширяет познание действительного мира. Любое изгнание – это суровый урок и наука: оно круто замешивает волю изнеженного, колеблющегося оно делает решительным, твердого – еще более твердым. Для того, кто силен по-настоящему, изгнание означает не убавление, а, напротив, нарастание его сил.
...с мужчинами надо бороться, болтунов усмиряют одним жестом.
"Правитель, основавший свою власть только на силе оружия и военных победах, неминуемо падёт после первого же поражения." (с)
"Мертвые умеют молчать лучше всех." (с)