Жизнь имеет тенденцию рушить все планы.
Источник великой печали, которую я только-только начинаю осознавать: нам не дано выбирать себе сердца. Мы не можем заставить себя хотеть того, что хорошо для нас, или того, что хорошо для других. Мы не выбираем того, какие мы.
Потому что разве не вдалбливают в нас постоянно, с самого детства, непреложную культурологическую банальность?.. Начиная с Уильяма Блейка и заканчивая леди Гагой, от Руссо до Руми, «Тоски», «Мистера Роджерса» — одна и та же до странного неизменная сентенция, с которой согласен стар и млад: что делать, если сомневаешься? Как понять, что для тебя правильно? И любой психотерапевт, любой специалист по профориентации, любая диснеевская принцесса знает на это ответ: «Будь собой». «Следуй зову сердца».
Только вот, пожалуйста, пожалуйста, разъясните-ка мне вот что. А что, если у тебя такое сердце, которому нельзя доверять?.. Что, если сердце по каким-то своим непостижимым причинам заведет тебя – вполне умышленно, в облаке невыразимого сияния – подальше от здоровья, семейной жизни, прочных общественных связей и вялых общепринятых добродетелей прямиком в ослепительный жар погибели, саморазрушения, беды? Может, Китси права? Если само твое нутро поет, зазывает тебя прямиком в костер, то может, лучше отвернуться? Залепить уши воском? Не обращать внимания на изощренное счастье, которым заходится твое сердце? Послушно взять курс на нормальность, к восьмичасовому рабочему дню и регулярным медосмотрам, к прочным отношениям и стабильному продвижению по карьерной лестнице, к «Нью-Йорк Таймс» и воскресным обедам, все – с прицелом на то, что когда-нибудь ты вдруг станешь настоящим человеком? Или – как Борису – хохоча, отдаться полностью священному безумию, что выкликает твое имя?
Это не про то, что видят глаза, а про то, что видит сердце. Величие есть в мире, но то – не величие мира, величие, которое миру не постичь. Первый проблеск чистейшей инаковости, в присутствии которой ты весь расцветаешь, распускаешься, распускаешься.
Личность, которой тебе не надо. Сердце, против которого не пойдешь.
Когда тоскуешь по дому - просто взгляни на небо. Потому что, куда бы ты ни поехала, луна везде - одна и та же.
'Скажу по опыту. От тех, кого любишь, держись подальше. Они-то тебя и прикончат. А тебе надо жить - и жить счастливо, с женщиной, которая живёт своей жизнью и не мешает тебе жить своей'
Потому что плевать я хотел, что там говорят люди и как часто и как уверенно они это повторяют: никто, никто и никогда не убедит меня в том, что жизнь — это главный приз, величайший дар. Потому что вот вам правда: жизнь — это катастрофа. Сама суть нашего существования, когда мы мечемся туда-сюда, пытаясь себя прокормить, обрести друзей и сделать что-то там еще по списку — есть катастрофа. Забудьте вы все эти глупости в духе «Нашего городка», которые только и слышишь отовсюду: про то, какое это чудо — новорожденный младенчик, про то, сколько радости сокрыто в одном-единственном цветке, про то, как неисповедимы пути, и т. д и т. п. Как по мне — и я упорно буду твердить это, пока не умру, пока не рухну в грязь своей неблагодарной нигилистичной рожей, пока не ослабею настолько, что не смогу и ни слова выговорить: уж лучше не рождаться вовсе, чем появиться на свет в этой сточной канаве. В этой выгребной яме больничных кроватей, гробов и разбитых сердец. Ни выйти на свободу, ни подать апелляцию, ни «начать все заново», как любила говаривать Ксандра, путь вперед только один — к старости и утратам, и только один выход — смерть.
'Накрахмаленные рубашки и свежевычищенные костюмы прикрывают кучу грехов'
Но думать о Пиппе было так мучительно, что забыть ее – все равно, что пытаться забыть про больной зуб. Я думал о ней безотчетно, безнадежно, жадно. Годами я просыпался и первым делом думал о ней, с мыслью о ней – засыпал, и в мой день она вторгалась бесцеремонно, надоедливо, вечно – как удар током: который сейчас в Лондоне час? я постоянно прибавлял и вычитал, прикидывал разницу во времени, как одержимый лез в телефон проверить – какая там в Лондоне погода, плюс одиннадцать, 22:12, небольшие осадки; стоя на углу Гринвич и Седьмой Авеню возле заколоченной больницы Святого Винсента, торопясь на встречу с дилером, я все думал о Пиппе, где она? едет в такси, ужинает в ресторане, пьет с людьми, которых я не знаю, спит в кровати, которой я никогда не видел? Мне безумно хотелось взглянуть на снимки ее квартиры, чтобы подбавить столь желанных деталей к моим фантазиям, но просить об этом было стыдно. Я томился мыслями о ее простынях, какие же они, какие, - я воображал их темными, казенного цвета, смятыми, нестиранными – темное студенческое гнездышко, белеет веснушчатая щека на бордовой, багряной наволочке, барабанит за ее окном английский дождь.
Мне нужно сказать, что жизнь — какой бы она ни была — коротка. Что судьба жестока, но, может быть, не слепа. Что Природа (в смысле — Смерть) всегда побеждает, но это не значит, что нам следует склоняться и пресмыкаться перед ней. И что, даже если нам здесь не всегда так уж весело, все равно стоит окунуться поглубже, отыскать брод, переплыть эту сточную канаву, с открытыми глазами, с открытым сердцем. И в разгар нашего умирания, когда мы проклевываемся из почвы и в этой же почве бесславно исчезаем, какой же это почет, какой триумф — любить то, над чем Смерть не властна.
-Ну... знаешь, это очень по-русски - вечно жаловаться на все подряд!
И как бы ни хотел я верить в то, что за иллюзиями кроется истина, я в конце концов понял, что за иллюзиями никакой истины нет. Потому что между «реальностью» с одной стороны и точкой, в которой реальность и разум сходятся, существует некая промежуточная зона, переливчатый край, где оживает красота, где две совершенно разные поверхности сливаются, отлавливаются и дарят нам то, чего не может нам дать жизнь: в этом самом пространстве и существует все искусство, все волшебство. И — готов поспорить, что и вся любовь. Или, если быть совсем точным, промежуточная зона демонстрирует нам фундаментальный парадокс любви. Вблизи: веснушчатая рука на черной ткани пальто, шлепнулась набок лягушка-оригами. Шаг назад — и снова наползает бессмертная иллюзия: про жизнь больше жизни. А между ними — зазором — сама Пиппа, она и любовь, и не-любовь, она здесь и не здесь. Фотографии на стене, скомканный носок под диваном. Тот миг, когда я потянулся, чтобы снять пушинку с ее волос, а она рассмеялась и увернулась от меня. И точно так же, как музыка — это межнотное пространство, так же как звезды прекрасны благодаря расстояниям между ним, так же как солнце под определенным углом бьет лучом в каплю дождя и отбрасывает в небо призму света — так же пространство, в котором существую я, где я хотел бы и дальше остаться, находится ровно в той срединной зоне, где отчаяние схлестывается с чистейшей инаковостью и рождается нечто возвышенное.
Я что хочу сказать, о чем я вчера ночью думал, пока мы ехали из Антверпена: от хороших дел не всегда бывает хорошее, а плохие дела – не всегда приносят плохое, ну да ведь? Даже самые мудрые, самые прекрасные люди не могут предусмотреть, во что выльются их поступки. Подумать страшно! Помнишь князя Мышкина в “Идиоте”?
– Знаешь, я сейчас не потяну интеллектуальных разговоров.
– Знаю, знаю, но ты послушай. Ты читал “Идиота”, так? Читал. В общем, “Идиот” меня здорово тогда растревожил. Растревожил так, что я потом художку особо и не читал больше, ну кроме всяких там “Татуировок дракона”. Потому что, – я все пытался перебить его, – ну, слушай, потом мне скажешь все, что ты думаешь, дай я сейчас тебе расскажу, почему эта книжка так меня растревожила. Потому что Мышкин всем делал только добро… бескорыстно… ко всем он относился с пониманием и сочувствием, и к чему привела вся эта его доброта? К убийствам! Катастрофам! Я из-за этого очень распереживался. Ночами не спал, так переживал! Потому что – ну почему так? Как такое может быть? Я эту книжку три раза прочел, все думал, может, не понял чего. Мышкин был добрый, он всех любил, он мягкий был человек, всех прощал, в жизни не совершил ничего дурного, но – доверился не тем людям, понапринимал неверных решений и всем этим навредил. Очень мрачный смысл у этой книги. “Зачем быть хорошим?” Но – вот что мне в голову-то вчера пришло, когда мы в машине ехали. А что если – что если все гораздо сложнее? Что если и в обратную сторону все тоже – правда? Потому что, если от добрых намерений иногда бывает вред? То где тогда сказано, что от плохих бывает только плохое? А вдруг иногда неверный путь – самый верный? Вдруг можно ошибиться поворотом, а придешь все равно, куда и шел? Или вот – вдруг можно иногда все сделать не так, а оно все равно выйдет как надо
– Что-то я не слишком тебя понимаю.
– Ну… я вот что скажу, сам я лично никогда так вот резко, как ты, не разделял плохое и хорошее. По мне, так любая граница между ними – одна видимость. Эти две вещи всегда связаны. Одна не может существовать без другой. И я для себя знаю – если мной движет любовь, значит, я все делаю как надо. Но вот ты – ты вечно всех осуждаешь, вечно жалеешь о прошлом, клянешь себя, винишь себя, думаешь: “а что, если?”, “а что, если?”, “Как несправедлива жизнь!”, “Лучше б я тогда умер!” Короче, ты сам подумай. А что, если все твои решения, все твои поступки, плохие ли, хорошие – Богу без разницы? Что если все предопределено заранее? Нет, нет, ты погоди – над этим вопросом стоит пораскинуть мозгами. Что, если эта наша нехорошесть, наши ошибки и есть то, что определяет нашу судьбу, то, что и выводит нас к добру? Что, если кто-то из нас другим путем туда просто никак не может добраться?
– Куда – добраться?
– Ты пойми, что говоря “Бог”, я просто имею в виду некий долгосрочный высший замысел, который нам никак не постичь. Огромный, медленно надвигающийся на нас издалека атмосферный фронт, который потом раскидает нас в разные стороны как попало… – Он театрально замахал рукой, будто разгоняя летящие листья. – А может, и не так уж все случайно и безлично, если ты меня понимаешь.
– Прости, но что-то я не вижу в этом особого смысла.
– Да не ищи ты никакого смысла. Может, смысл как раз в том, что такой он большой, этот смысл, что сам ты его никак не разглядишь, не поймешь. Потому что, – взметнулись брови-чайки, – смотри, если бы ты не взял тогда картину из музея, а Саша бы ее потом не упер, а я бы не придумал эту идею с вознаграждением – может, тогда и все остальные картины так бы и не нашел никто? Никогда бы, а? Так и лежали бы они в оберточной бумаге. В квартире за семью замками. И никто бы на них не смотрел. Одиноко бы лежали там, потерянные для всего мира. А может, чтоб найти их все, надо было потерять одну?
– По-моему, это скорее называется “злой иронией”, чем “божественным провидением”…
– Да, но зачем это как-то вообще называть? Не могут они оба оказаться одним и тем же?Мы поглядели друг на друга. И тут я подумал, что, несмотря на все его бесчисленные и серьезные недостатки, я полюбил Бориса и практически с первой минуты нашего знакомства почувствовал себя с ним так легко как раз потому, что он никогда ничего не боялся. Нечасто встретишь человека, который так привольно чувствовал бы себя в этом мире, одновременно и страстно его презирая и упорно, чудно веря в то, что в детстве он любил называть “Планетой Земли”.
И когда мы приучаемся говорить с собой — это важно, важно, когда нам удается пением убаюкать свое отчаяние. Но картина научила меня еще и тому, что мы можем говорить друг с другом сквозь время. И, кажется, мой несуществующий читатель, я хочу сказать тебе что-то очень серьезное, очень настоятельное, и чувствую, что должен сказать это таким настоятельным тоном, как будто мы с тобой находимся в одной комнате. Мне нужно сказать, что жизнь — какой бы она ни была — коротка. Что судьба жестока, но, может быть, не слепа. Что Природа (в смысле — Смерть) всегда побеждает, но это не значит, что нам следует склоняться и пресмыкаться перед ней. И что, даже если нам здесь не всегда так уж весело, все равно стоит окунуться поглубже, отыскать брод, переплыть эту сточную канаву, с открытыми глазами, с открытым сердцем. И в разгар нашего умирания, когда мы проклевываемся из почвы и в этой же почве бесславно исчезаем, какой же это почет, какой триумф — любить то, над чем Смерть не властна. Не только катастрофы и забвение следовали за этой картиной сквозь века — но и любовь. И пока она бессмертна (а она бессмертна), есть и во мне крохотная, яркая частица этого бессмертия. Она есть, она будет. И я прибавляю свою любовь к истории людей, которые тоже любили красивые вещи, выглядывали их везде, вытаскивали из огня, искали их, когда они пропадали, пытались сохранить их и спасти, передавая буквально из рук в руки, звучно выкликая промеж осколков времени следующее поколение тех, кто будет любить их, и тех, кто придет за ними.
Кто там сказал, что Бог, мол, при помощи совпадений сохраняет анонимность?
Ты видишь одну картину, я – другую, в альбоме с репродукциями она изображена и вовсе по-иному, дама, которая в сувенирной лавке покупает открытку с ее изображением, видит что-то вообще свое, я уж молчу о людях, которых от нас с тобой отделяет время – за четыреста лет до нас, за четыреста лет после нас, – никогда картина не вызовет двух одинаковых реакций, а у большинства не вызовет никакой реакции вовсе, но настоящие шедевры, они текучие, они уж сумеют просочиться тебе и в сердце, и в разум с самых разных сторон, совершенно необычным, особенным способом. “Я твой, твой. Я был создан для тебя”. И, ох, даже не знаю, если я совсем заболтался, ты уж скажи, – он провел рукой по лбу, – но сам Велти, бывало, говорил о судьбоносных предметах. Каждому галеристу, каждому антиквару такие попадались. Вещи, которые исчезают и появляются снова. А для кого-то еще, не для антиквара, это будет не вещь, а город, цвет, время суток. Гвоздик, за который зацепится твоя судьба.
... красота меняет саму структуру реальности. И вспоминаю также куда более расхожую мудрость: что погоня за чистой красотой есть способ самого себя загнать в ловушку, что это прямой путь к тоске и озлобленности, что красоту следует сочетать с чем-то более осмысленным.
Разве есть в жизни что-то, чем нельзя было бы рискнуть? И разве не может что-то хорошее явиться в нашу жизнь с очень черного хода?
Когда речь идет о великом шедевре, тебя всякий раз потряхивает, как током от оголённого провода. И неважно, сколько раз ты хватаешься за этот провод, неважно, сколько там еще человек хватались за него до тебя. Провод-то один и тот же. Свисает из высших сфер. И разряд в нём один и тот же.
То был полет в бездну, вмещавшую столько тоски и омерзения, что они становились надличностными: когда тошнотворно, до испарины мутит от всего рода человеческого, от всех человеческих деяний с самого сотворения времен. Уродливые корчи законов биологии. Старость, болезни, смерть. Никому не спастись. И самые красивые люди – все равно что спелые фрукты, что вот-вот сгниют. Но они отчего-то все равно продолжали трахаться, и размножаться, и выпрастывать из себя свеженький корм могильным червям, производя на свет все больше и больше новых страдальцев, словно это душеспасительный, стоящий, высокоморальный даже поступок: подсадить как можно больше невинных созданий на эту заранее проигрышную игру. Ерзающие младенцы, медлительные, самодовольные, хмельные от гормонов мамаши. Кто это у нас такой сладенький? Мимими. Дети орут и носятся по игровым площадкам, даже не подозревая, какие круги ада их поджидают в будущем: унылая работа, грабительская ипотека, неудачные браки и облысение, протезирование тазобедренных суставов, одинокие чашки кофе в опустевших домах и мешки-калоприемники в больницах. И большинство вроде ведь довольствуется тонюсенькой позолотой и искусным сценическим освещением, которые, бывает, придают изначальному ужасу человеческой доли вид куда более таинственный, куда менее гадкий. Люди просаживают деньги в казино и играют в гольф, возятся в саду, покупают акции и занимаются сексом, меняют машины и ходят на йогу, работают, молятся, затевают ремонт, расстраиваются из-за новостей по телику, трясутся над детьми, сплетничают про соседей, выискивают отзывы о ресторанах, основывают благотворительные фонды, голосуют за политиков, следят за “Ю-Эс Оупен”, обедают, путешествуют, занимают себя кучей гаджетов и приспособлений, захлебываются в потоке информации, эсэмэсок, общения и развлечений, которые валятся на них отовсюду, и все это только чтобы забыть, где мы, кто мы. Но под ярким светом ты это уж никак не замажешь. Все – гнилье, сверху донизу. Отсиживаешься в офисе, рожаешь по статистике двух с половиной детей, вежливо улыбаешься на своих проводах на пенсию, потом закусываешь простыню и давишься консервированными персиками в доме престарелых. Уж лучше никогда бы и не рождаться – никогда ничего не желать, никогда ни на что не надеяться.
Когда видишь мух или насекомых в натюрмортах, увядший лепесток, черную точку на яблоке - это означает, что художник передает тебе тайное послание. Он говорит тебе, что живое длится недолго, что все - временно. Смерть при жизни. За всей красотой и цветением, может, этого и не углядишь поначалу, маленького пятнышка гнили. Но стоит приглядеться - и вот оно.
А что если – что если все гораздо сложнее? Что если и в обратную сторону все тоже – правда? Потому что, если от добрых намерений иногда бывает вред? То где тогда сказано, что от плохих бывает только плохое? А вдруг иногда неверный путь – самый верный? Вдруг можно ошибиться поворотом, а придешь все равно, куда и шел? Или вот – вдруг можно иногда все сделать не так, а оно все равно выйдет как надо?
– Что-то я не слишком тебя понимаю.
– Ну… я вот что скажу, сам я лично никогда так вот резко, как ты, не разделял плохое и хорошее. По мне, так любая граница между ними – одна видимость. Эти две вещи всегда связаны. Одна не может существовать без другой. И я для себя знаю – если мной движет любовь, значит, я все делаю как надо. Но вот ты – ты вечно всех осуждаешь, вечно жалеешь о прошлом, клянешь себя, винишь себя, думаешь: “а что, если?”, “а что, если?”, “Как несправедлива жизнь!”, “Лучше б я тогда умер!” Короче, ты сам подумай. А что, если все твои решения, все твои поступки, плохие ли, хорошие – Богу без разницы? Что если все предопределено заранее? Нет, нет, ты погоди – над этим вопросом стоит пораскинуть мозгами. Что, если эта наша нехорошесть, наши ошибки и есть то, что определяет нашу судьбу, то, что и выводит нас к добру? Что, если кто-то из нас другим путем туда просто никак не может добраться?
– Куда – добраться?
– Ты пойми, что говоря “Бог”, я просто имею в виду некий долгосрочный высший замысел, который нам никак не постичь. Огромный, медленно надвигающийся на нас издалека атмосферный фронт, который потом раскидает нас в разные стороны как попало… – Он театрально замахал рукой, будто разгоняя летящие листья. – А может, и не так уж все случайно и безлично, если ты меня понимаешь.
Мы не можем выбирать, чего нам хочется, а чего нет, вот она — неприглядная, тоскливая правда. Иногда мы хотим того, чего хотим, зная даже, что это-то нас и прикончит.
- Ээээ, мы тут в Америке женщин не бьем.
Он оскался, сплюнул яблочное зернышко.
- Конечно, нет. Американцы просто нападают на страны поменьше, которые расходятся с ними во взглядах.