Длинные прозаические произведения он не всегда дочитывал до конца. Поэзию, конечно, читал основательно, даже плохую, и громадное количество стихов помнил наизусть. “Никогда не знаешь, у кого можно наткнуться на хорошую строчку”, – говорил он.
В разговорах его часто всплывало имя Анны Ахматовой; о ней он говорил так, как будто вполне осознал ее значение только после ее смерти. Она была первым знаменитым наставником Иосифа. В 1962 году, когда он с ней познакомился, она была единственным живым классиком русской поэзии – Пастернак умер в 1960-м. Некоторые друзья Иосифа знали его лично. Но Ахматова, в отличие от Пастернака, была великодушна с молодыми. Приехав в Оксфорд, где ей была присвоена почетная степень доктора, она подробно рассказывала друзьям и знакомым о молодом Иосифе Бродском: так что, когда он покинул Россию, путь ему был уже приготовлен. Можно с уверенностью сказать, что Ахматова повлияла на судьбу Иосифа.Иосиф откровенно говорил нам, что не очень любит ее поэзию. Ахматова, чрезвычайно проницательная в том, что касалось отношения людей к ее стихам (это ставило их порой в затруднительное положение), видела, что его поэзия решительно отличается от ее собственной, обманчиво простой. Иосиф пересказал мне ее слова: она не верит, что ему может нравиться ее поэзия. Он, разумеется, галантно возражал. Я думаю, Ахматову это не могло убедить, так же, как впоследствии Ахмадулину.Однажды, когда у меня не шла работа, он сказал, что у Ахматовой на такой случай есть рецепт: немедленно переключиться на другую большую работу – это тебя раскрепостит… Странно и приятно было слышать совет Ахматовой в его пересказе – в отличие от Иосифа, я любила ее стихи, а сама она и ее жизнь вызывали у меня глубокий интерес.На Иосифа очень повлияла ее способность прощать людей, убивших ее мужа и отправивших ее сына в лагерь. Эту сторону христианства он усвоил благодаря ей. В каком-то смысле она подготовила его к суду – показав, как подобает вести себя поэту; но, что еще важнее, он признал в ней того редкого человека, который научит быть развитым человеческим существом.
Позже он говорил, что был рад, что его жизнь здесь началась с Энн-Арбора, а не с Нью-Йорка – у него было время адаптироваться и приобрести кое-какую беглость в английском. Тем не менее, начальный период был трудным для него: глаз не мог привыкнуть к масштабам университетского города со стотысячным населением (из которого тридцать тысяч были студенты Мичиганского университета). Советская Россия была централизованной вселенной, тяготевшей к двум всего городам – Москве и Ленинграду. В Америке же центров силы много, и некоторые из них выглядели, как этот город. Иосиф был достаточно умен и понял, что попал в культуру низкого контекста. Единственным, что объединяло многообразный мир американцев, была популярная культура, но и это связующее было слабее централизованной советской пропаганды.
Большинство обыкновенных людей режим как будто не беспокоил, они жили своей повседневной жизнью, довольные тем, что квартиры и удобства субсидируются и хлеб стоит дешево. Для них было не важно, что они не могут путешествовать, смотреть какие-то фильмы, читать запрещенные книги. Жаловались они только тогда, когда сами или их дети сталкивались с системой, где нельзя чего-то добиться, если нет связей.
Если ты можешь отослать от себя часть уныния в письмах, шли нам. Мы вынесем, потому что радостей у нас больше, чем мы заслуживаем.
Нам, американцам, потомкам эмигрантов, это было знакомо: иногда ты любишь свою страну, а она тебя в ответ не любит. Утрата становится частью нового тебя.
Иосиф реагирует на все в интеллектуальной сфере. Он постоянно генерирует идеи и образы, ищет прежде не замеченные связи и говорит о них по мере того, как они приходят ему в голову. Разговор с ним требует умственного напряжения, и ведет он себя так, как будто ваши мнения для него важны, — в этом часть его обаяния. Судя по его высказываниям о других поэтах, в нем силен дух соперничества, и порой он сам этого стесняется. Философски он держится позиции почти воинственного стоицизма. Говорит он: «Мы ничто перед лицом смерти», а исходит из него — я покорю.
Судьбой этого поэта было подняться, как осеннему ястребу, в верхнюю атмосферу, даже если это будет стоить ему всего, что есть. Единственный бог, которому он служил, был бог поэзии, и этому богу он был верным слугой. Верить в высшую силу Иосифа заставляло само присутствие его дара. И, как Блок, он был поэтом каждую минуту своей жизни. Иосиф Бродский был полон огня и предубеждений, он жаждал признания и был гением.
Самое замечательное в Бродском – решимость жить так, как будто он свободен в этой распростершейся на одиннадцать часовых поясов тюрьме под названием Советский Союз
С этих первых встреч мы уходим бодрыми, веселыми, но и с некоторыми сомнениями из-за того, что Иосиф явно желает подогнать мир под свое представление о том, каким он должен быть. Он последователен только в пределах стихотворения. Взгляды его меняются в зависимости от настроения. Для него важно иметь идею, а не проверять идею. Он категоричен, он вещает, но это нейтрализуется самоиронией и обаятельной улыбкой. Беседа для него – не только процесс общения: говоря, этот человек выясняет, что сам он думает.
В некоторых отношениях он отличается от других писателей: он позволяет перебивать себя и даже приветствует это. Всякому переступившему его порог он готов уделить долю искреннего внимания. Он наживет сотни друзей и тысячи добрых знакомых. Это не типично для писателя, который все-таки должен работать в одиночестве. Но определять Бродского как экстраверта или интроверта бессмысленно – в разное время он может быть и тем, и другим. Иосиф чувствителен и нуждается в тишине, но нуждается также в людях и отвлечениях. Иногда он боится остаться в одиночестве, а иногда во что бы то ни стало должен побыть один. Но по большей части он открыт миру самым неожиданным образом.
Когда вы знакомы с писателем лично, почти невозможно быть нормальным читателем.
Первое утро Иосифа Бродского в Америке. Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: “Все это сюрреально”.У меня ощущение было такое же. Иосиф в нашем маленьком доме, обставленном в стиле семидесятых годов: ковер по всему полу, “средиземноморский” диван и обеденный гарнитур моей свекрови, теперь используемый для совещаний.– Встал сегодня – сказал он с юмором и недоумением, – и вижу: Иэн сидит на кухонной стойке. Засовывает хлеб в металлическую штуку. Потом хлеб сам выскакивает. Ничего не понимаю.
Двадцать второго апреля 1969 года мы входим в комнатку Бродского, хозяин ее похож на американского выпускника. На нем голубая рубашка и вельветовые брюки. Очень западного вида брюки – прямо вызов режиму.Двадцатидевятилетний Бродский – интересный мужчина, рыжий, веснушчатый, что-то в нем от Трентиньяна. Личность его обозначает себя сразу – юмором, умом, очаровательной улыбкой. Курит беспрестанно и эффектно.Самое замечательное в Бродском – решимость жить так, как будто он свободен в этой распростершейся на одиннадцать часовых поясов тюрьме под названием Советский Союз. В противостоянии с культурой “мы” он согласен быть только индивидуалистом – или не быть вообще. Кодекс его поведения выработан опытом жизни в тоталитарном обществе: человек, который не думает самостоятельно, который растворяется в группе, – сам часть пагубной системы.Иосиф словоохотлив и раним. Еврейский выговор его слышен сразу: мать рассказывает, что ребенком она повела его к логопеду, но после первого же занятия он отказался к нему ходить. Он постоянно уточняет, смягчает свои высказывания, следит за вашей реакцией, ищет точки соприкосновения. Говорит о Донне и Баратынском (оба – поэты-мыслители), то и дело повторяя “да?”, как бы выясняя, согласны ли вы. (Впоследствии по-английски это будет у него “Yeah?”.) Этим он располагает к себе собеседника. Есть, конечно, и другой Иосиф – такого мы редко наблюдали, но часто о нем слышали – дерзкий, высокомерный, грубый. Помню, кто-то из друзей сказал о Маяковском: человек без кожи.
Если ты русский поэт, можно понять, что тебе хотелось бы, чтобы Пушкин не существовал, – так же, как художники были бы не прочь, чтобы Пикассо умер в раннем возрасте.
Я не хочу, чтобы был музей Иосифа, не хочу видеть его на марке, видеть его имя на фюзеляже: все это означает, что он мертв, мертв, мертв — а более живого человека не было на свете.
Иосиф Бродский был самым лучшим из людей и самым худшим. Он не был образцом справедливости и терпимости. Он мог быть таким милым, что через день начинаешь о нем скучать; мог быть таким высокомерным и противным, что хотелось, чтобы под ним разверзлась клоака и унесла его. Он был личностью.
С.123: "Он был ревнивым собственником и при этом лишенным трезвости. Он мог оставить женщину на полгода, а вернувшись, удивиться, что она за этот время успела выйти замуж. Изображалось это так, что его отвергли".
Жизнь — говно, — утешал он как-то нашу подругу Нэнси Бердсли, — но это не причина не получать от нее удовольствие.
Я бы сказала, что Набоков не хотел посетить Россию, понимая, что это уже не та страна, какую он знал, а Бродский не хотел навестить ее, будучи уверен, что это та же самая страна, из которой он уехал.