В каждой компании есть свой Ходасевич. Сложив руки на груди, прислонившись к стенке, он стоит с выражением усталости и равнодушия в лице. Он давно уже всё понял про вас, про эту компанию, про ваши песни, пляски и споры. В 15 лет он знал то, что люди знают в 30, в 30 он уже считает себя мудрецом, которого ничем не удивишь. В нём мало жизненного, чувственного, стихийного, преобладает аналитическое, оценочное, рассудительное. Пока вы скачете на празднике жизни, он уже сводит в уме бухгалтерию ваших прегрешений, ошибок, творческих и личных неудач, чтобы любовно представить отчет перед тем, кто согласится слушать. Ценность воспоминаний зависит от таланта вашего ходасевича. В “Некрополе” настоящий Ходасевич, Владислав Фелицианович, поэт, критик и литературовед Серебряного века и русской эмиграции, вспоминает своих соседей по литературной жизни, великих, вроде Брюсова, Горького и Есенина, и не столь известных. Дистанция – вплотную, пиетет – отсутствует, портреты – без прикрас. Вместо мифа – люди из плоти, вместо легенды – похождения, вместо канонизации – литературный анализ. Что же получилось? Одна из лучших книг в истории русской мемуаристики.
Все мы знаем мемуары самооправдательные, мемуары очерняющие, мемуары заказные, апологетические. Не таков “Некрополь”. Это написанный превосходным русским языком сборник эссе, в котором переплетаются неявным образом биографический и литературоведческий элементы: образ писателя вырисовывается в его трудах, а литература властно творит жизнь и человеческие типы. Важнейшая для Серебряного века парадигма – жизнеделания, духовного self-made’а, лейтмотивом проходит через всю книгу, главные герои которой сознательно играют свои роли во всеобщей пьесе, в театре, где вот-вот обвалится крыша. Вот жертва Серебряного века, Нина Петровская, несчастливо влюбленная в двух поэтов, отвергнутая ими, нервная, чувствительная, сгорающая натура. Вот её демон-искуситель – Валерий Брюсов, самопровозглашенный председатель поэтического Парнаса, по Ходасевичу, самовлюбленный, подленький, тщеславный человек, расчетливый формалист в поэзии и отношениях. Вот падший ангел – Андрей Белый, кумир невинных курсисток, мистический, параноидальный странник, двойственный, не умевший любить, не получившийся сверхчеловек. Вот бедный Муни, друг Ходасевича, совершенно тип разочарованного, не реализовавшегося творца; вот мудрый, беспощадно справедливый, верный Гершензон, которого время только закалило, рано ушедший из жизни. Вот выписанный с редкой для Ходасевича симпатией Горький, бескорыстный, владеющий своей славой, обманчиво простой, порой лицемерный, но только от любви к творчеству в человеке – о нём пронзительно светлая концовка книги, так резонирующая со смертельно точной брюсовской эпитафией.
Чем ближе Ходасевичу человек, тем вернее и острее он о нем пишет и тем дороже такой портрет для читателя. Мы навсегда запомним особенности брюсовского рукопожатия, горьковские слезы, мунины предсказания… Ходасевич хорош, когда имел случай наблюдать своих героев, когда его слова воодушевлены правильным чувством – злобой, завистью, состраданием, поздней любовью. Менее удачны строки о тех, с кем Ходасевича жизнь свела случайно и ненадолго. В главах о Блоке и Гумилеве, Есенине и Сологубе он пытается скорее угадать черты личности через поэзию, иногда удачно, порой лишь идя в русле общего мнения. Впрочем, и эти очерки написаны уверенно и живо.
“Некрополь” Ходасевича и родственная ему по замыслу книга “Курсив мой” Нины Берберовой (вот уж стилистически идеальная мемуарная пара!), доказывают нам, что в портрете любой эпохи черные и приглушенные краски не менее важны, чем яркие и пастельные тона. И что один умный, хоть и трезвый и беспощадный, взгляд со стороны стоит для поэта миллионов панегириков, написанных поклонниками. В конце концов, гении Серебряного века были безжалостны в конструировании собственного образа и не считались с жертвами на пути к вечности. Все они стоят таких мемуаров.
"Ходасевич, автор гениальный стихов, писал замечательные и интереснейшие мемуары, в этом сборнике его книга ""Некрополь"" и другие воспоминания.
В ""Некрополе"" - очень хорошо о писателях и поэтах - о Блоке и Есенине, Брюсове и Белом, Сологубе и Гумилеве, Мандельштаме и многих других. О сколько гениальных имен в литературной России начала 20 века, и скольких потом расстреляют, репрессируют и заставят эмигрировать. Ходасевич, этот гениальный эмигрант, поделился с нами волшебно-творческой атмосферой тех потрясающих литературных лет, когда они все дружили, общались, сочиняли, придумывали...
У Ходасевича в этих коротких эссе предстают живые люди, с радостью и болью, привычками и недостатками, творческими и человеческими порывами ...
Очень тепло и интересно о Горьком, и вообще, чувствуется, что Ходасевич старался писать объективно, но с большой теплотой, с большой любовью к русской литературе и к людям, ее творившим...
Во второй части того издания, которое у меня дома, мемуарные очерки разных лет, в том числе отрывки из автобиографии.
Хорошо пишет Ходасевич. Очень рекомендую тем, кого интересует все, связанное с потрясающим периодом русской литературы и поэзии начала 20 века."
Я никогда, видимо, не избавлюсь от этой позорной страсти - подглядывать в замочную скважину. Мне, как воздух, необходимы кусочки биографий, неизвестные факты из личной жизни реальных людей. Особенно если люди эти - литераторы, тем более, если я люблю их творчество. Я никогда не пойму тех, кому в голову приходят нелепейшие заявления о том, что нечего копаться в грязном белье гениев - мол, творчеством единым. Ересь! Чтобы понять стихи, прозу, надо знать "из какого сора" (с) они родились.
И Ходасевич, один из тех, кто сам творил и горел в эпоху, так нежно именуемую "серебряным веком", приоткрывает завесу, становится той самой замочной скважиной, сквозь которую можно взглянуть на жизни Брюсова, Белого, Блока, Гумилева, Горького, Есенина, Сологуба и других, менее известных, но не менее интересных его ровесников-друзей.
Безусловно, это сборник отдельных статей о людях, не всегда одинаково близких Ходасевичу. Если он пишет о тех, с кем его связывали годы крепкой дружбы или просто близкого знакомства, то зарисовки получаются даже не портретными - кинематографическими. И Брюсов, и Белый, и Петровская, и Гершензон двигаются, дышат на станицах "Некрополя". Воспоминания о менее близких и любимых - скорее критический разбор их творчества. Это касается и Сологуба, и, к сожалению, горячо любимого мною Есенина. Но книга столь живая и яркая, что я даже могу закрыть глаза на то, что Ходасевич не сошелся близко и не смог "заснять" на пленку своего писательского дара жизнь самого моего любимого поэта.
Браво! А теперь обязательно читать стихи Ходасевича, узнавать поближе его самого.
Если перефразировать чеховскую мысль о науке, высказанную им в грустном рассказе "На пути", то выйдет нечто экзистенциально-жуткое: штука в том, что у каждого человека есть начало, но вовсе нет конца, всё равно, как у периодической дроби.
И действительно, над тёмной чертой дроби земли - живое изображение человека, под ней - неизвестность, податливая, вязкая бесконечность.
Бытие человека переходит в какое-то инфракрасное качество - мучительной дугой изогнулся позвоночник света, рождая что-то иное, - наших воспоминаний, его слов и чувств, ещё мерцающих на устах его друзей, в открывшемся от просиявшего, утреннего сквознячка окне, отразившего синее небо, ласточек, прозрачных прохожих, ступающих в небо, окне, отбросившего на паркет солнечного зайчика, прозрачно и тепло ласкающегося к нашим рукам на книге...мерцают даже в его стихах, похожих на тёмных мотыльков, распятых на белой, древесной тишине страниц.
Подобно ангелу-энтомологу в конце времён, Ходасевич листает эти пленные, трагические души у себя на паркете: стихи и письма умерших друзей, поэтов... в памяти вспыхивают имена Есенина, Нины Петровской, Муни, Белого, Брюсова, Гумилёва, Блока, Сологуба, Горького...
Все эти имена похожи на 9 муз, на 9 кругов... если не ада, то жизни на земле, этом филиале ада, с мучительной любовью и творчеством, рвущимся в небеса.
Ходасевич словно бы выступает новым Вергилием, проводя нас по аду и раю жизни этих людей, незримо и сокровенно связанных чем-то тайным, что мы пока ещё не знаем, неким водяным знаком души, как сказал бы Набоков.
Но грустнее всего в этом путешествии по асфоделевым лепесткам отцветших сердцебиений то, что в конце пути мы выйдем из ветвистого сумрака ночи, а Ходасевич останется в нём, ибо первая тень, с которой он нас познакомит, окажется для него пророческой, она будет шептать ему о том, как он умрёт, но он не услышит, не поверит...
Тёмные окна вечером, окна на заре... похожи на чёрные могильные плиты.
Тени деревьев змеятся, ласкаются к теням, в них погребённым.
Вот, кто-то в светлом платье идёт среди ночи, прижав к груди цветы звёзд... незнакомка остановилась возле могилки тёмного окна, положила звёзды на неё...
Сколько времени она вот так сидит возле него? Кажется, целую вечность, перебирая тёмные, полустёртые чётки стихов в бледных руках.
Вот, засинело в правом окошке небо, и из тьмы появилось, воскресло чьё-то лицо: военная форма, пронзительный взгляд - это Гумилёв.
Вот, засинело, зацвело слева другое окошко: очертилась лёгкая фигурка молодого, грустно улыбающегося человека с волосами, цвета спелой ржи - это Есенин.
Окна оживают, одно за одним, в них появляются люди, они тянутся к небу, ходят по небу... но почему это тёмное окошко - всё также молчаливо, мертво?
Почему незнакомка склонилась над ним, обнимает его, почему у неё вздрагивают плечи, похожие в сумраке на пугливых котят, прижавшихся к матери от чего-то жуткого в утреннем тумане?
Из светло открытого в небо окна протянулась голубая веточка мелодии.
Облитые ярким светом листочки дерева, что растёт возле окна, задрожали огненными ангелами-мотыльками в медленной, отступающей тьме.
В "Опавших листьях" Розанов писал, что не всякую мысль можно записать, а только если она музыкальна, но иногда музыкальной бывает жизнь человека, тайна его сердцебиения.
Порой даже жизнь человека может быть более поэтична, чем его творчество, словно бы он писал на бумаге что-то грустное о любви и ангеле, не ведая, что голубой листок дня, в который, словно в янтарь, заключена его мотыльковая душа, соскользнул со стола некоего ангела, пишущего что-то вечное о некой грустной девушке, что должна умереть..
Утихнет жизни рокот жадный,
и станет музыкою тишь,
гость босоногий, гость прохладный,
ты и за мною прилетишь.И душу из земного мрака
поднимешь, как письмо, на свет,
ища в ней водяного знака
сквозь тени суетные лет.И просияет то, что сонно
в себе я чую и таю,
знак нестираемый, исконный,
узор, придуманный в раю.О, смерть моя! С землей уснувшей
разлука плавная светла:
полет страницы, соскользнувшей
при дуновенье со стола.
(В. Набоков)
Почему Ходасевич в начале познакомил нас именно с лирической грустью жизни Нины Петровской?
А почему гербарий дивной и грустной мелодии чей-то жизни иной раз мы видим открывая книгу жизни?
Знала бы бедная Ниночка, что её жизнь - грустный стих ангела, будут знать и читать больше, нежели её стихи и рассказы!
Жизнь у Нины и правда вышла музыкальной. Иной раз человек, в горе и в радости, слышит эту тайную музыку судьбы, но почти сразу теряет её из вида, ибо она мучительно-сладко смешивается с чувствами и даже нашими касаниями любимых ли, цветов и книг на полке, похожих на цветные клавиши затаённых мыслей души.
Жизнь Нины - это судьба музы, залетевшей мотыльком на цветущий голубой месяц огонька свечи Земли, дрожащий в мировой ночи.
Прелестное время, когда поэты хотели сделать из жизни - искусство, а из искусства - жизнь.
Но...где та вечная опора в человеке, в жизни, за которую можно было бы зацепиться, когда рухнут границы искусства и жизни, и голубые волны хлынут на человека, сметя его?
Этой вечной опоры поэты Серебряного века так и не нашли, хоть и подошли к ней ближе всех в искусстве, и разрушили эти опоры, и хлынули голубые волны неба, и крыло мотылька глотнуло неба, захлебнувшись синевой, и крыло ангела мелькнуло над бездной белым, лермонтовским парусом в бурю.
В Серебряном веке, с его мглистыми домами, похожими на падшие облака, в которых мечутся грозовые чувства и тёмные ангелы - поэты, с облаками в небе, похожих на Гималаи, сердца иной раз горели, невесомились в воздухе шаровыми молниями любви, огненная роса могла блаженно вспыхнуть на кончиках утренней листвы, рук и глаз любимого человека, да и просто, в воздухе, из ничего, но... для чего цвел этот огонь? Кого согревал?
Был вечер голосов, тёмные слова о падших ангелах-декадентах, о Жене, облечённой в солнце, об островке рая в аду, омываемом ночью..
Жизнь и творчество тратились в никуда. Простая, трепещущая бледным огоньком ладонь на груди любимого, уже не согревала сердце, душа порхала где-то в других мирах, душа протекала, утекала чернилами, замирая на пальцах и листках кровью души, словно от перерезанных пером жилах на запястье, с синей, нежно разветвлённой венкой, похожей на веточку, обморочно бьющейся вечером в бледное окно, а женщина целовала словно бы пустое, мёртвое тело, без души, которая изменяла женщине со звёздами, ангелами.
В конце-концов женщина пожелала быть похожей на ангелов и звёзды..
Поэты писали свою жизнь, и их сердца, словно картонные паяцы из "Балаганчика" Блока, пронзённые шпагой, падали на светлую сцену листка, истекая клюквенным соком... но этот сок иной раз превращался в кровь, а кровь на губе, которую в страстном поцелуе прокусывала женщина, отдавала чем-то клюквенным, и тогда казалось, что смерти нет, что вкус её сладок, и люди теряли себя в зеркалах искусства, творя себя, порабощая себя искусством.
Обжегшись в юности на любви, Ниночка облачилась в чёрное платье, в раскаянье и грусть: первые тени грядущего легли на неё.
Потом была любовь с шальным и пьяным ангелом - Андреем Белым, были жаркие объятия женщины, не пускающей ангела на небеса: ах, падший ангел забыл, что в объятиях женщины небо, опускается голубой и тёплой ладонью на глаза мужчины, закрывая целый мир, словно бы она больше мира, но открывая крылатую вечность.
Чёрное цветение крыльев ангела в воздухе - трепет свечи, тёмного света, о который вновь обожглась наша муза: новые тени грядущего легли...нет, полоснули грозовым кнутом по груди Нины: появился тёмный крест на груди.
После ангела, пусть и падшего, был дьявол - Брюсов.
Почему иной раз женщина ласкает тьму, флиртует с "демонами", смертью, адом?
Да чтобы отомстить любимому, заставить ревновать не его, но всю его жизнь - к смерти, чьи ласки так бесстыдно-роскошны.
Но иногда женщина увлекается, наказывая себя, мстя уже чему-то в себе, противопоставляя себя себе же, вставая по ту сторону себя, жизни и смерти, наблюдая за собой со сверкающей, искушающе сладкой в своей тишине стороны, получая удовольствие от самоотрицания, в котором словно бы рушится и самый мир, порою мстя уже не любимому, но его пленным чувствам в себе, что ещё живут, что ещё доверчиво-нежны в своей неуязвимой прозрачности.
Мелодия этого странного союза была похожа на тональность стиха Гумилёва "Влюблённая в дьявола".
Все понимали, что этот союз ничем хорошим не кончится.
Белый увлёкся женой Блока, "Женой, облечённой в солнце"... ну что ж, Нина станет женой тьмы, облечённой в лунный свет.
Можно себе представить, что думала Нина по ночам, занимаясь чёрной магией, словно булгаковская Маргарита: она вызывала из мрака душу своего любимого... Беспомощное, бледное, словно бы мёртвое тело Белого покоилось в объятиях любовницы, а Нина в сладкой тьме ласкала прозрачную нежность вызванного духа, погружала в него ладони, словно в сверкающую рябь вечерней реки, в которую она тихо, самозабвенно погружалась целиком...
Но это было ночью... а днём, истомлённая неудовлетворённая лаской призрака, изменяющего ей, её нежному телу, уже со своим телом, на заре возвращаясь в него, Нина однажды ворвалась в лекционный зал, где был Белый, и выстрелила в него, продолжая, должно быть, шептать что-то недоговорённое ночью с призраком, что со стороны выглядело как безумие.
Но ангелы - бессмертны. Произошла осечка... Все эти судороги крыльев, любви, Брюсов потом опишет в "Огненном ангеле", к слову, в который раз перелив жизнь, в искусство.
Искусства становилось больше жизни. Кто всё это будет читать, если они сами стали персонажами, а не авторами своих творений? Ангелы? Мы?
Судьба Нины в этом плане - похожа на трагический стих Цветаевой "Муза" - это образ поруганной красоты, поэзии на земле, не знающей на что опереться в этом безумном мире.
Желая вызвать ревность уже у дьявола - Брюсова, Ниночка изменяла ему с "тенями", т.е., с прохожими, почти безымянными, безликими в сумраке переулков, испытывая отвращение от этого, насилуя свою судьбу, утоляя, заглушая боль судьбы - да-да, есть и такая боль, - ещё больше болью сердца и морфием, в опьянении, среди мрака постели с бессмысленно-жуткой тенью рядом, обнимая ангелов и звёзды...
Жизнь Нины стала походить на тихий бред, на крылья ангела, захлёбывающегося небом ночи: а люди стоят на берегу, и с интересом смотрят на это: ах, опять "умирает", цинично записывает Блок в своём дневнике о Нине... кто-то сравнивает эти крылья с парусом в бурю - красота! Пишут картины на нравственном пленэре на эту тему...
Душа Ниночки кричала из многих писем, стихов и рассказов тех лет, но её не слышали, и в этой сердечной глухоте был приговор и символизму и эпохе и многому в грядущем.
У Ниночки была младшая сестрёнка, похожая на её душу, прикованную к ней, которую она обречена постоянно видеть: умственно-неполноценная, точнее, тихая, обезображенная в детстве: обваренная кипятком...
Обожжённая жизнью Нина, должно быть, думала иногда, что всё происходящее с ней - жуткий и чужой сон, действие морфия.
Вот, ещё миг, и этот кошмар рассеется, сестрёнка, прекрасная, умная, поцелует её, прошепчет звонко что-то весёлое, и выбежит в лазурном платье в дверь на свидание с каким-то поэтом...
Но морфий жизни не проходил.
Ниночка стояла у раскрытого окна где-то в Берлине, смотрела на лазурное, тихое небо... сделала шаг в небо, и небо закружилось синим платьем, склонилось над ней, тепло поцеловала её в губы...
Когда Нина очнулась на асфальте под окном, она поняла, что всё ещё жива, что из губы течёт алая, тёплая кровь, а вовсе не клюквенный сок, что всё её тело - невыносимо ломит, на ноге - ужасная рана...
Словно хромой, всё ещё прекрасный ангел, Ниночка стала существовать дальше, ибо жизнью это назвать было нельзя.
По крайней мере, она поняла - и она тоже - ангел, раз осталась жить.
Странные эти ангелы - хотят себя убить - и не могут. Хотят убить другого ангела, и тоже не могут - осечка браунинга..
Увы, они зачем-то приговорены к этой жизни.
Что любопытно, Бальмонт ( с днём рождения тебя, милый друг!), в молодости, тоже хотел так покончить с собой, выбросился из окна, но выжил, тоже оставшись хромым.
Встретившись в Париже, Константин и Нина, должно быть, с грустной улыбкой смотрели друг на друга, словно в зеркало жизни, видя одни и те же увечия, раны судьбы...
Ходасевич мельком упоминает о неких "глубоких степенях падения" Нины в это время.
Что это было? Наркотики, алкоголь, разврат? Тайна...
Тело - выбросилось из окна, пав на землю. Душа - быть может, выбрасывалась - снова и снова, словно в заевшей пластинке с мелодией кошмара! - на чужие тела, словно бы желая в них вселиться, уйти от себя, от своего тела: пусть его ласкают, терзают! её душа уже не с ним, постылым, она среди звёзд, она...
Тени судьбы хлеставшие Нину в молодости, начали овеществляться, рубцеваться: тело облачилось во тьму монашеской одежды, на груди темно сверкнул католический крест ( позже, православный). Казалось, что на этом кресте на груди, был распят не только Христос, но и сердце женщины.
Настало искупать грехи, свои и чужие.
Боже, но как это невыносимо, жить 22 года с мыслью о смерти! Это как вынашивать ребёнка, смерть...
Так ангел вынашивает чужую душу под сердцем, неся её "для мира печали и слёз", точно зная, что момент рождения совпадёт с его смертью.
Сестрёнка Надя, тихая, нежная, бесконечно преданная Ниночке, скончалась от рака.
Нине казалось, что душа, обожжённая, бескрылая, прикованная к ней, теперь отлетела, а значит, её уже ничего не держит в этом мире.
Ночью 23 февраля 1928 г. на окраине Парижа, Нина в комнате открыла газ, покончив с собой.
В тёмном окне цвели морозные узоры, сплетая из ветра и звёзд какие-то райские, радужные цветы.
Луна проходила мимо тёмных окон, словно между могил...
Интересно, заметил ли Ходасевич в судьбе этой удивительной женщины, водяной знак и своей судьбы?
Когда Нина Берберова в 1932 г. уходила от Ходасевича, он, выйдя в коридор, как бы между прочим, заметил: "а не включить ли газик?"
Нина уходила от Ходасевича так, как душа покидает тело. Но "газика" не было...(Возможно, причиной тому был милый друг Ходасевича - кот Наль, которого ему не хотелось забирать подобным путём на "тот свет")
Душа ещё долго парила над телом, тело смотрело на душу, почему-то мелькнувшую на противоположной улице, в кафе, вон в том тёмном окне...
Умер Ходасевич тоже от рака, как и сестра Нины.
Словно немое кино, в медленной, чёрно-белой ленте окон, мелькали лица, сердца и улыбки..
В небо уходили Блок, Белый, Гершензон, Муни...
Они искали музу, жену, облечённую в солнце, Незнакомку, дышащую туманами, и даже золотую пыль солнца в книгах Пушкина.
Они искали, все они были на чеховском пути к небу, всех их бросало то в свет, то в тьму, и каждый из них так и не увидел главного: всё это время рядом с ними жила удивительная женщина, образ музы и солнца, прокравшегося в ночь шёпотом лунного света, задохнувшись комнатным туманом газа.
Ходасевич, словно Лермонтов или Перси Шелли в своих дивных стихах о кладбище, прогуливаясь по некрополю своих воспоминаний о милых друзьях, вспоминая о том, как ночью гулял по Москве с Есениным, как был последним, кто видел Гумилёва на свободе, живым... смог взглянуть на творчество, судьбу и жизнь своих друзей синим взором ангела, найдя в них живое и тёплое, мелодичное согласие света и тьмы, он сделал то, что не смог сделать символизм: нашёл водяной узор судьбы.
Перед нами уже не немая лента окон, а окна дней и ночей.
Человечество, на пути к богу, раю, покою и звёздам, так долго смотрело сердцем, глазами на небо, что не заметила на Земле чего-то самого главного, что сошло в одиночестве с ума, что в судороге, сверкающей истерике крыльев металось в цветах, мечтая и бредя о том, чтобы к Земле меланхолично приблизилась любовь-планета, которая своим ослепительным, огненным вихрем, смела всё на своём пути, все хилые формы, тела, всю ложность слов и снов искусства... оставив один обнажённый до огненности дух.
Ходасевич посвятил своему другу Муни, покончившему с собой, удивительный стих "Ищи меня".
Ищи меня в сквозном весеннем свете
Я весь - как взмах неощутимых крыл
Я звук, я вздох, я зайчик на паркете
Я легче зайчика: он - вот, он есть, я был.Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!
Услышь - я здесь. Касаются меня
Твои живые трепетные руки,
простертые в трескучий пламень дня.Помедли так. Закрой, как бы случайно
глаза. Еще одно усилье для меня -
И на концах дрожащих пальцев, тайно,
Быть может вспыхну кисточкой огня.
Помимо Ларс-фон-триеровского волшебства в конце, этот стих примечателен трагической связью с Есениным.
Последний стих Есенина " До свиданья, друг мой, до свиданья", написанный кровью за несколько часов до своего самоубийства, мучительно перекликается именно с этим стихом Ходасевича ( впрочем, особенно жутко он перекликается и со стихом Ходасевича "Поэту", посвящённого тому же Муни, что мрачно говорит о работе бессознательного у Есенина, фактически нивелируя версию об убийстве), но "друг" становится не "вечным", а "милым", рука, на пальцах которой должен вспыхнуть свет - отстраняется... но встреча "впереди", всё же не исключается.
Если бы друзья Есенина были более чуткими к искусству, они бы увидели в этом стихе водяной знак образов Ходасевича, и не оставили бы его одного.
Если бы все мы были более чуткими к искусству и жизни, сказав "люблю" человеку, которого любим - а иногда сказав "люблю" и просто - ночи, цветам.., - сказав "прекрасное" на то, что прекрасно... но вся эта ложь и нравственная судорога молчания, эта гордая слепота, глухота соприкосновения сердца с миром, друзьями, с красотой и болью их чувств, губит красоту в мире, не давая ей расцвести.
В приписке к своему стиху "Ищи меня", Ходасевич сказал: обращено как бы к женщине...
Однажды, когда человечества уже не будет, и завянут, превратившись в солнечную пыль, все цветы искусства, ещё некоторое время скрашивающие Некрополь культуры, человечности, некое крылатое существо с далёкой и синей звезды, проходя мимо заросших деревьями куполов храма Василия Блаженого, похожих на медленно встающие вдалеке разноцветные луны, идя по ржаному, жёлтому полю, по волнистой глади которого, парусами в бурю, улыбчиво реяли белые уши зайчика, протянет руки в воздух, прислушается к шёпоту звёзд, крыльев ласточек и змеения рек, что воспевал человек, прислушается к карему блеску цветов в тумане, похожих на глаза незнакомки, и на кончиках его пальцев, кисточкой огня, вспыхнет душа Земли, вся её музыка красоты и боли.
Источник
Есть такой отдельный жанр журналистики – статьи «о высоком» в женских журналах и газетах. Там в сотый раз перемываются кости давно почивших писателей, поэтом, музыкантов. Привычно воспеваются их музы, пересказываются исторические анекдоты. Это безопасное чтение, которое даёт почувствовать себя чуть-чуть просвещенней. «Ах, вы знали о Любовь-Дмитриевне?...» И посмертное фото Есенина как апофеоз пошлости.
К чему я веду свою обличительную речь? Ходасевич – не такой! Хотя его книга и является источником львиной доли расхожих исторических анекдотов.
Первое, что отличает «Некрополь» - это попытка анализа. Кем были Брюсов и Гумилёв, как проходила эволюция мировоззрения Есенина, в чём именно состояла прославляемая греховность десятых годов?
Только ленивый не говорил о шелковых рубахах Есенина и Клюева, их работе на публику. А Ходасевич идёт дальше - ищет в поведении крестьянского поэту того самого хитрого русского мужика. Пишет о преломлении христианства в его стихах (вернее, христианства там особо и не было, а было язычество с именами, взятыми из Евангелия). Ходасевич, наконец, утверждает неприятное – что воспеваемой Есениным Руси попросту не было в реальности… И вот уже лет шестьдесят школьники учат наизусть стихи о мираже и учатся по ним любить несуществующее.
Вторая составляющая воспоминаний Ходасевича – предвзятость. Очень, знаете ли, интересно читать о том, каким нехорошим человеком был Брюсов. До массового отливания в бронзе кумиров, до обязательной толерантности ещё далеко, а события – вот они, близко, рукой подать.
Такая ярко выраженная точка зрения автора дарит ощущение присутствия.
Ведь Ходасевич (и с этого надо было бы начать) всех знал, всех видел и читал. Он был тесно впаян в литературное общество начала века, но остался внимательным наблюдателем.
Напрашивается сравнение с недавно прочитанным мною Ивановым. Если тот еще внутри карнавала Серебряного века, то Ходасевич окидывает её проницательным взглядом со стороны и делает свои интересные выводы.
Я долгом своим (не легким) считаю исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие изображения вредны для истории.
С заданием, поставленным перед собой, Владислав Фелицианович справился успешно и талантливо. В книге собраны статьи об известных поэтах и не очень, практически не оставившим свой след в литературе, зато оставившим его в сердцах знающих их тогда людей, писателях и об одном литературном критике. Критик этот, впрочем, не любил, когда его так называют, поэтому пусть будет историком. Речь идет о Гершензоне, Человеке с большой буквы. Именно ему первому пришла в голову идея создать Союз Писателей, впоследствии без этого Союза многие писатели могли бы просто не выжить.
Начало двадцатого века, революция, голод, вынужденная эмиграция, аресты, расстрелы – вот на фоне чего жили и творили герои авторских воспоминаний. Мне кажется, что человек лучше всего показывает свое истинное лицо в тяжелых обстоятельствах, раскрывается по-настоящему. Ходасевич приводит много примеров историй, в большинстве которых сам принимал участие. Он никого не приукрашивает, пусть даже речь идет о его друге, достанется между делом всем. Возможно, поэтому перед нами предстают непросто фамилии, многие знакомые со школы, а обычные люди, имеющие свои слабости и совершающие ошибки. Обо всех найдется, что сказать хорошего и не очень. Вот разве что Брюсов вышел совсем «из ряда вон». Была ли здесь объективность или сыграла роль бумага в вышестоящих инстанциях под подписью Брюсова, где говорилось о неблагонадежности Ходасевича?
Здесь так много всего интересного, что хочется рассказать то, то и еще вот то, но лучше, конечно, самим прочитать и получить удовольствие. Я, кстати, после первой статьи решила, что буду растягивать книгу, так как она, к сожалению, маленькая, а чтение обещало быть очень увлекательным. Увы, ничего у меня не вышло, сил отложить в сторону не нашлось.
Несколько дней назад закончил «Некрополь» Ходасевича — изумительно написанные мемуары о ключевых фигурах Серебряного века, которые понравились даже мне, человеку, слабо интересующемуся русскими классиками. Если бы в литературных хрестоматиях для школьников вместо сухого изложения фактов публиковали выдержки из мемуаров Ходасевича, интерес к литературе у подростков был бы значительно выше, я в этом уверен.
В первую очередь потому, что пишет он невероятно ёмко, точно и красиво, настолько насыщенно в чисто литературном плане, что я не мог читать больше 50-ти страниц в день — не усваивалось, а усвоить хотелось. И потому, что всех этих людей Ходасевич знал лично, оценивал творчество через призму жизни, а жизнь, соответственно, через творчество. Очень здорово.
О символизме написал очень интересно:
>> О попытке слить воедино жизнь и творчество я говорил выше, как о правде символизма. Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это — вечная правда, символизмом только наиболее глубоко и ярко пережитая. Но из нее же возникло и великое заблуждение символизма, его смертный грех. Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось; но как, во имя чего и в каком направлении — он не предуказывал, предуказывать не хотел да и не умел. От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение — безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью — идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.
>> Любовь открывала для символиста или декадента прямой и кратчайший доступ к неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно было быть влюбленным — и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т. д. Поэтому все и всегда были влюблены: если не в самом деле, то хоть уверяли себя, будто влюблены; малейшую искорку чего-то похожего на любовь раздували изо всех сил. Недаром воспевались даже такие вещи, как «любовь к любви».
Сложно оценить чьи-то воспоминания, но точно можно сказать, что книга замечательная. Не знаю, насколько точная — я совершенно не смыслю в русской литературе, — но определённо интересная, в чём-то язвительная, в чём-то глубоко сентиментальная. Можно точно сказать, что Ходасевич очень любил Киссина, Горького и Гершензона, не без уважения относился к Сологубу, глубоко сочувствовал Есенину, Блоку и Петровской, недолюбливан Брюсова, Гумилёва и Белого. Наверное он был не объективен, но мемуары этого и не требуют.
Даже жаль, что по Ходасевичу после его смерти едва ли кто-то мог «проехаться» так же точно, ёмко, ехидно и любовно.
Вы можете не любить поэзию и литературу начала XX века, но не знать Блока, Есенина, Горького и других отцов «серебряного века» просто не получится. Это целый пласт истории, не только России, но и всего мира литературы.
Это книга-взгляд, книга-наблюдение, книга-воспоминание. Она не о литературе, как таковой, она о людях «эпохи перемен», об определенном взгляде на безумно сложный период времени через мысли, творчество и судьбы творцов культуры. Как таковое их творчество явилось чем-то вроде агонии перед страшной пропастью в развитии культуры и искусства в России. Бурный всплеск, а потом только мимолетные вспышки среди темного однообразного неба. Не зря этот период, малюсенький отрезок жизни в пучине мировой истории литературы, окрестили «серебряным веком», этот период всплеском, ярким пятном оставил свой след перед тем вандализмом, безжалостным уничтожением культуры и наследия, накопленного в течение предыдущих 19-ти веков.
Эта книга написана современником многих поэтов, литераторов, людей близких к кругу «серебряного» искусства, многих Ходасевич знал лично, со многими даже очень тесно был дружен, поэтому так и интересны эти наблюдения. Они очень личные, иногда спорные. Благодаря таким вот частным документальным очеркам, очень образно представляется жизнь того времени, мысли, ожидания. Если у простого человека чувства и эмоции они бывают не так ярки, то у людей искусства они сильно выражены, оголены до предела, иногда сознательно утрированы до огромного размера, их жизнь балансирование на грани, причем осознано.
Именно из-за напряженного ожидания, повисшего в воздухе, грядущих перемен, а потом, в большинстве своем, неоправданности этих ожиданий, с приходом советской власти, гонений на инакомыслящих, несовпадение образов и взглядов на жизнь народа, пути России, искусство породило новые жанры и направления: символизм, декадентство и тому подобное. Мрачность и безысходность своего положения, выплеск чувств и эмоций, безнадежность бытия, приводило поэтов и писателей либо к всемирной известности, либо в никуда, погребенных в своих переживаниях и метаниях. Но всегда, или почти всегда, все кончалось не очень радужно. Конец всегда трагичен, а у поэтов еще и трагичный конец. Некоторые покончили с собой, некоторые не успели.
Скупые рыцари символизма умирали от духовного голода – на мешках накопленных «переживаний».
Горький в домашнем халате, метания Есенина или трагическая жизнь и любовь Андрея Белого – это только малая часть того, что открывается нам на страницах «Некрополя», Ходасевич знал о ком писать, о чем писать, а о чем лучше промолчать. Его взгляд на жизнь и творчество субъективный, иногда идущий вразрез с общепринятыми знаниями и ожиданиями, но очень интересный, потому как мы, простые обыватели, можем судить о поэте и писателе только по его творчеству, и то, как его понимаем мы сами для себя. Сторонний взгляд иногда может перевернуть систему знаний.
Книга интересная и познавательная, тем, кто интересуется эпохой и творчеством «серебряного века» придется по вкусу. Вывод напрашивается сам за себя – стоит читать, даже просто для того, чтобы знать.
Флэшмоб-2011, рекомендовано panda007
Уважаемая panda007, спасибо Вам огромное за то, что "ткнули носом" в образец литературы, которую я не читаю. Точнее, до сих пор, не читала. И как выяснилось, зря.
Затертые имена со страниц школьных учебников обретают плоть и кровь, становятся ближе, немного понятнее. Мне нравится, как Ходасевич держит равновесие между личным и творческим, не развешивая на всеобщее обозрение чужие портки, он умудряется ровно столько, сколько нужно, сказать о человеке, чтобы все им созданное заиграло по-новому. Я теперь иначе думаю о Горьком, Есенине, Блоке, о символистах в общем. Ну а то, что мнение Ходасевича обо всех этих людях, безусловно, субъективно, книгу не портит, напротив, это куда лучше обезличенных, круглых слов, которые я писала о них в конспектах.
Мемуары так уже не пишут: тепло, без иронии, но при этом высвечивая самые яркие стороны личности правдиво, с пониманием и вниманием к хорошему и дурному в человеке.
Скромность и бережное отношение к памяти таких разных людей: Блока, Есенина, Гершензона, Брюсова...
Прекрасное - о Горьком. С любовью, пониманием, без осуждения, без замалчивания "странностей" великого человека.