Ахматову я видел в первый раз в 1945-м. Бегу по длинному коридору нашей странной квартиры, распахиваю дверь в сортир, а там сидит вся в каких-то серых шелковых кринолинах женщина с чудовищным носом — и на меня смотрит. В эту секунду меня хватает папа, выдергивает на кухню и шипит: "Ты что! Это гениальный поэт!" Я говорю: "Поэт, поэт... Поэты тоже должны крючок задергивать".
Так вот, посмотрели "Лапшина". Первым встал Климов и произнёс разгромную речь: "Что это такое? Никаких страстей, все время что-то крутится, броуновское движение..." Была длинная речь. Потом встал Андрей [Смирнов] и сказал: "Мы с Элемом в ссоре, не здороваемся много лет, но я присоединяюсь к каждому его слову!" Я ответил: "Вы два старых пердуна из XVIII века, два Сумарокова. Ваши последние картины — дрянь. Что вы ко мне пристали? Я снял очень хорошую картину. Она современная, а вы остали".После этого мы не поссорились, не подрались, а поехали ко мне выпивать и закусывать, продолжая спорить. Часов до пяти утра. И остались большими друзьями! Смирнов и Климов пошли пробивать мне Государственную премию, хотя не принимали картину.
Помню, встречаю Геньку Шахнева, и пахнет от него прекрасным одеколоном. Думаю: ну что говорят о русских, что плохо моются? Вот идет — свежий, из бани, одеколоном пахнет. "Какой одекоон, Гень?", — спрашиваю. Он говорит: "Понимаешь, надо брать немецкий, потому что в нём триста грамм. А в кубинском триста пятьдесят, но он жиже". Он его весь выпил, этот одеколон.
Я хотел снимать братьев — Сережу и Борю Довлатовых. Сережу как главного героя, а Борю — как двойника; он был похож на Сережу как две капли воды, но дважды отсидел в тюрьме. У него на шее были какие-то фурункулы, и он напоминал недружеский шарж на Сережу. С обоими я был в ссоре: Сережа где-то сказал, что за Цветаеву можно было купить десять Германов. Папа вообще-то очень помогал их семье, очень их любил. Мирили нас Вайль и Генис в каком-то ресторане, куда пригласили и Сережу с женой. Драться мы все-таки не стали: у меня была репутация боксера, а Сережка был трусоват. Я помнил это еще с Ленинграда, где он совмещал функции великого русского писателя с профессией фарцовщика. Помню, как он бежит по Рубинштейна — огромные ноги, огромные шаги. Сзади милиционер свистит. Последняя моя встреча с ним в Союзе.
Как говорится, одиночество – хорошая вещь, но нужно иметь того, кому сказать, что одиночество – хорошая вещь.