Беккет как никто был далек от самоубийства. Известно, что, посетив могилу Генриха фон Клейста, он ощутил только приступ дурноты и ни малейшего восхищения последним жестом поэта-романтика. Романы Беккета, так любившего мир слов и игру, становились все меньше, все скуднее, все больше обнажались, истаивали. Держали курс на худшее. "Назвать, нет, нельзя называть, произнести, нет, нельзя произносить, и что же тоже, я не знаю, мне не следовало начинать". Упрямый путь к молчанию. "Потому я держу курс на меньшее. И тонкое. Тонкое без истончения. Или истонченное до еще более тонкого. До тонкой наитончайшести. Мельчайшей в тончайшей тонкости".
Он перешел на другой язык, чтобы обеднить свою манеру письма. И чем ближе к концу жизни, тем его тексты становились свободнее от языковой избыточности. Осознанный бред скудости. Бесконечное существование в закупоренном, расшатанном, инертном, бесформенном, неясном, запуганном, пугающем, враждебном, обнаженном, болезненном, нерешительном, беззащитном, изгнанном, безутешном, играющем. Обессилевший Беккет курит в своей комнате в Тьер-Там в парижском доме престарелых. Карманы набиты печеньем для голубей. Упрятан в богадельню, как самый обычный одинокий старик. С мыслями об Ирландском море. В ожидании наступления окончательной темноты. "А лучше всего, что напоследок горести исчезают и возвращается тишина. В конце концов, именно так ты провел всю жизнь. В одиночку".
Вся жизнь - это непрерывное разрушение, но что внезапные злосчастия, происходящие с нами по воле случая, те, что мы запоминаем на всю жизнь и виним во всём обстоятельства, а потом в моменты слабости рассказываем о них друзьям, выполняют только декоративную функцию. Куда коварней другие удары, те, что исподтишка разрушают тебя с изнанки.
Нет расстояния огромней, чем то, что разделяет два сознания.
Стоит попытаться разобраться во внутренней жизни другого человека, и мы очень скоро обнаруживаем, что мир с нами делят совершенно непонятные, изменчивые и смутные создания. Как если бы одиночество было абсолютным и неодолимым условием существования.
Они любят друг друга целую вечность и именно поэтому терпеть друг друга не могут.
Что, если "писать книгу" означает стать понятным для всех и неразрешимой загадкой для себя самого?
любой кризис - это просто проекция нашей экзистенциальной тоски.
Когда мертвецы плачут - это знак того, что они на пути к выздоровлению и к осознанию того, что они живы.
Если бы он мог выбрать свой удел, он превратился бы в человека, который спит.
Писательская болезнь, моя внутренняя гидра.
"Человек становится тем, о чём он думает"
Он мечтает о дне, когда очарование бестселлера рассеется, и сможет, наконец, вернуться одаренный читатель, и опять начнут соблюдаться условия нравственного договора между ним и автором. Он мечтает о дне, когда издатели художественной литературы снова вздохнут полной грудью - он имеет в виду тех издателей, кому до смерти не хватает читателя активного, достаточно открытого, чтобы купить книгу и позволить чуждым для него мыслям и чувствам возникнуть в своем сознании. Он верит, что, если мы требуем таланта от издателя или писателя, не менее одарен должен быть и читатель. Потому что, не будем себя обманывать, читая, приходится, иной раз преодолевать такие косогоры и буераки, путь через которые может облегчить только способность испытывать осмысленные эмоции, желание понять другого и приблизиться к языку, отличному от того, на каком разговаривает с нами гнетущая повседневность. Как говорит Вилем Вок, не так-то просто влезть в шкуру Кафки и увидеть мир таким, каким он его видел, - обездвиженным, лишенным возможности попасть из одной деревни в другую. И для чтения, и для письма необходимо обладать одинаковыми навыками. Писатели разочаровывают читателей, но случается и обратное, читатели разочаровывают писателей, пытаясь отыскать у них только подтверждение своей картине мира...
Вечно льет в воображении, говорил Данте.