В какой-то момент мы говорим: "С нас хватит! Мы уходим в пустыню! Мы построим там собственный город. Для нас и для наших детей. Это будет святое и справедливое место. Там мы познаем себя и нашего Господа". И мы строим город. Туда приезжают люди, всё больше людей. И приходит день, когда этот город становится для нас чужим. Он уже не то, к чему мы стремились. Напротив, он стал похож на то, от чего мы бежали. И мы с нова уходим в пустыню, плачем и молим Господа или Фортуну затопить это место, наслать волны на фараоново воинство, стереть плоды наших ошибок с лица земли. Но хотя вода может затопить город и скрыть его от глаз, ничто не исчезает бесследно. Город всегда с нами, он повсюду.
Память — это навык, а также привычка.
А постичь Божественное сознание мы способны не более, чем глядеть широко открытыми глазами на солнце в зените. Потому мы предпочитаем смотреть на Луну, которую делают видимой для нас те же солнечные лучи, отраженные от ее поверхности. Луна символизирует Opus Magnum — Великое Делание алхимика, который через отражение пытается проследить ход мыслей Всевышнего, чтобы в какой-то мере Ему уподобиться. И в любом зеркале присутствует частица этой лунной сущности.
Этот факт нелегко принять, но необходимо помнить: книги всегда знают больше, чем их авторы. Книги всегда мудрее авторов. Звучит абсурдно, однако это правда. Попадая в большой мир, книги начинают жить своей жизнью и обзаводятся собственными идеями.
Он не сентиментален. А что есть сочинительство, как не проявление сентиментальности? Конечно, в тех случаях, когда оно не уподобляется собачьему брызганью на кустики вдоль дороги — только чтобы оставить след своего присутствия.
Тридцать лет назад дадаисты назвали искусство «предохранительным клапаном культуры»: оно ослабляет внутреннее напряжение, предотвращая трансформирующий взрыв. Вместо того чтобы стремиться к приключениям и красоте в нашей собственной жизни, мы ищем их имитацию в фильмах и бульварных изданиях. Вместо того чтобы драться с копами и штрейкбрехерами, мы сидим дома и выкрикиваем свои лозунги, глядя в зеркало. Самое искусное творческое описание самого идеального общества худо-бедно поможет нам его вообразить, но ни на шаг не приблизит нас к его воплощению в жизнь. Как раз напротив. Искусство играет роль суррогата, заменителя. Оно позволяет нам легче переносить собственную неудовлетворенность, а она должна быть непереносимой.
Наше детство кончается в тот момент, когда мы осознаем неприемлемость этого мира. Не правда ли? Этот мир неприемлем! Он прогнил насквозь! Это юдоль печали, это задымленная кухня, это нескончаемая череда страданий. Что мы можем сделать, осознав это? Мы можем капитулировать. Отказаться от былых надежд и принять мир таким, каков он есть. Но мы можем и бороться. Мы можем оказать сопротивление. Отсюда, я думаю, и возникает позыв к творчеству: из интуитивного глубинного отвращения к окружающему миру и своей жизни в этом окружении. Учти, я не говорю о желании изменить или перестроить мир. Я говорю о желании отринуть его целиком и полностью, а на его месте создать нечто лучшее, нечто более приемлемое для нас. И, распознав в себе это желание, мы оказываемся в компании двух наших друзей: поэта и мага.
«Поэт никогда ничего не утверждает и потому никогда не лжет».
Писательство никак нельзя назвать «работой». Это или игра, или пустая трата времени. На худой конец, старомодное менестрельство.
А все потому, что они перекладывают на читателя задачу их завершения, выискивания в них смысла. И в результате мы неизменно находим самих себя. Сумбур и хаос этих произведений постепенно кристаллизируются в наше собственное отражение, спроецированное на незнакомую плоскость и потому зачастую нами не узнаваемое. И так было всегда. Таким образом, именно читатель - а вовсе не поэт - выступает здесь в роли алхимика.
Первопроходец на вершине горы, впадающий в ярость при виде ледоруба, забытого там кем-то его опередившим, на самом деле никакой не первопроходец и не исследователь, а просто алчный конкистадор. Всякая действительно сто́ящая инициатива возникает в результате сотрудничества, заговора, серии закодированных посланий, передаваемых сквозь годы от одного человека к другому.
Нельзя недооценивать способность человека верить в невероятное.
Никогда не предугадаешь, за какую соломинку ухватится тонущий разум.
Наша память о языке в целом устойчива. Но часто ли мы можем вспомнить конкретные слова? Нет, гораздо чаще нам вспоминаются образы. А они имеют свойство ускользать и размываться. Вот почему на протяжении всей истории люди придумывали разные способы их фиксации. Ведь недаром тираны изгоняют или бросают в тюрьму именно поэтов — даже таких воспевающих тиранию поэтов, как Паунд, — и в то же время всячески привечают художников, скульпторов, кинематографистов, архитекторов...
Я часто размышляю о том, что во всех этих конфликтах – великих и малых – на самом деле идёт борьба за контроль над памятью. Не только за право помнить, но и за право забывать. Избирательно забывать.
Он открыто разглядывает Перрину, стараясь запомнить каждую деталь ее внешности - губы, лоб, ступни, - однако все им увиденное быстро соскальзывает в забвение, как струи дождя, стекающие с голой скалы.
...однако было бы глупо полностью игнорировать то, что показывает нам зеркало. Здесь и таится опасность. Воспринимаем ли мы отражения без иллюзий, как отважный Актеон? Или мы, подобно Нарциссу, видим только то, что нам хочется видеть? Как мы можем знать наверняка?
Книги всегда мудрее авторов. Звучит абсурдно, однако это правда. Попадая в большой мир, книги начинают жить своей жизнью и обзаводятся собственными идеями.
Я думал, что поэма, если ее написать правильно, становится магическим заклинанием и может трансформировать мир.