"Случилось худшее из возможного. Случилось невозможное."
Столько гнилья и плесени обнаружилось и наросло, в том числе в недавних гражданах нового мира, что выжечь все это мог только всемирный огонь; в огне кое-что могло уцелеть, а в болоте перегнило бы все.
… все хорошее в литературе растет из пародии...
Как говорил мой дедушка, замечательный, между прочим, историк римского права, когда его обсчитывали по мелочи, — спасибо, Господи, что взял деньгами.
На острове Ифалук есть порядка тридцати эмоций, которых не знают обычные люди: например, фаго, смесь нежности и жалости, или кхер — радость, смешанная с яростью; и вот специфические, нигде больше не бывающие эмоции есть, наверное, везде, — скажем, горькая американская радость, описанная у Дос Пассоса и всех остальных, проистекающая от того, что карьеру ты сделал, а душу потерял.
«Тихий Дон» – это роман о том, как традиция перестаёт сплачивать общество в одно, как вместо традиции, религии, воинской доблести остаётся простейшая органика, родство – самая низменная и самая глубокая связь. Помните замечательную фразу Искандера: «Социальное ярче, а родовое глубже». Вот тут ничего не поделаешь… Архаика, род. Национальное глубже.
Идеал мира по Борхесу - это Вавилонская библиотека.
Человек — это ком глины. И не надо идеализировать этот ком; надо понимать, что ты — только эта бренная плоть. А то, что в тебе есть — душа, всё это одушевляющая, — это надо долго расчищать и тщательно охранять. Все имманентные данности — это кровь, почва, глина, навоз. А то, что ты из этого сделал, — вот это и есть человек.
Не нужно думать, что человечеству будет легко. Оно должно всё время ходить в шаге от пропасти, прокладывать путь между безднами, потому что путь человечества — это путь между безднами. Человек — это вызов бездне.
Ситуация одиночества - очень креативная, очень правильная.
И, более того, сейчас что ни скажешь, обязательно кому-то это люто не понравится. Это тоже довольно страшная трагедия, когда нельзя сказать слова, которое бы вызвало консенсус, а только слово, которое вызывает ненависть.
Настоящий русский пейзаж – пейзаж, полный мусора, а среди этого мусора обломки благородной когда-то мебели, благородных когда-то цитат.
Юмор – это след, который оставляет человек, заглянувший в бездну и отползающий обратно.
Тамара Афанасьева, тонкий психолог, когда-то писала: «Все цитируют шварцевскую фразу “Балуйте детей, господа, – тогда из них вырастут настоящие разбойники”, но почему-то все при этом забывают, что только из маленькой разбойницы и вырос приличный человек».
В России литература — это всенародная церковь. И отношение к литературе у нас как к церкви. Это наша форма государственной религии, наш вклад в мировое богатство, во всю сокровищницу мира наш вклад. Вот что такое русская литература. Для Запада литература — это средство самопознания, самореализации, аутотерапии, но сакральной она, конечно, не является.
То, что нам кажется пустым предрассудком, синдромом навязчивых состояний, глупостью, страхом, детским суеверием, пережитком – это на самом деле глубочайшая наша связь с реальностью, тайное предупреждение. Не нужно отбрасывать эту иррациональную тонкость, не нужно отбрасывать, казалось бы, пустое, казалось бы, глупое, бессмысленное суеверие – в какой-то момент оно спасет жизнь. Мы не знаем, о чем нас предупреждают. Не бойтесь ваших наваждений, прислушивайтесь к вашим наваждениям. Человек, избавившийся от них, обречен на то, чтобы превратиться, к сожалению, в абсолютно пустую оболочку.
… обратите внимание, в трудную минуту жизни откроете вы Достоевского, и он вряд ли вас утешит. Но около текста Тургенева чувствуешь себя, как у заросшего пруда или какого-нибудь там леса орловского, который своей гармонией благоуханной елей на душу проливает.
«Может быть, его Достоевский за то и не любил, что чувствовал в нем какое-то душевное здоровье: люди душевно здоровые были ему подозрительны. А вот большинство людей с надломом, с трещиной, я думаю, к нему тянулись вполне искренне. Тут еще, понимаете, какая история – Тургенев потому и живет странником. Он мало кому известен в России и мало с кем дружит из литераторов в России. Его читают студенты, его читает небольшой слой преданных читателей, но слава его после 1870 года идет на спад. Он последние тринадцать лет в России неизвестен почти никому. А ближайшие друзья его – Флобер, Золя и Мопассан.»
…статьи и интерпретации Писарева обладают одной неоспоримой чертой, очень часто характерной вообще для сумасшедших писаний и безумных учений – они ужасно убедительны. Убедительность, которая всегда присуща писаниям и словам безумца, – это довольно характерная штука, прежде всего потому, что безумие всегда безукоризненно логично. Это живая жизнь, здоровая эмоция какая-нибудь всегда противоречива внутреннее. <…> Тогда как Писарев – безупречно логичный человек. <…> Так вот, после его статьи «Реалисты» «Отцы и дети» стали числиться романом о том, что в России народился новый социальный тип и, собственно, вся задача автора в романе – этот социальный тип манифестировать. Невозможно быть дальше от Писарева, чем Тургенев, невозможно быть дальше от этого замысла, нежели тургеневский роман. Тургенев ведь вообще писатель очень нерациональный, очень противящийся рациональному подходу, может быть, поэтому ему всегда так и давалась природа. Толстой с ненавистью говорил: «Одно, в чем он такой мастер, что руки опускаются писать после него, – это пейзажи». Действительно, есть пейзажная эта мощь. И это потому, наверное, что иррациональную силу природы – или бурной, или, наоборот, покойной, внушающей какие-то идиллические чувства, – Тургенев чувствует лучше всего.
У него плоховато обстоит дело с изображением идей. Все идеи в его изображении ужасно плоские. Инсаров борется за какую-то абстрактную свободу далекого народа, за независимость болгар, которые самому Тургеневу в достаточной степени по барабану. Идеи Базарова крайне размыты, мы ничего о них не знаем, он – чистый разрушитель: одна из его позитивных идей состоит в том, что лягушек надо резать, а другая – в том, что Пушкина не надо читать. Но это никак не тянет на позитивную программу, пока Тургенев в предпоследнем и, наверное, лучшем романе не пишет открытым текстом, что всё – дым, дым и дым. Никаких идей нет. Никаких нет убеждений. Есть разные психологические склады, а идеологии не существует в принципе.
И в русской литературе он странник, у которого нет своих взглядов, который любую правду может понять, может понять и чужого. Человек без твердых взглядов. Я думаю, что Тургенев с гораздо большим основанием, чем Акутагава мог бы о себе сказать: "У меня нет убеждений, у меня есть только нервы". Вот это как раз о страннике, потому что оседлый человек с принципами, с правилами живет в Ясной поляне, прикупает еще башкирские земли, и объясняет всем в чем моя вера и как надо жить.
«Тургенев вообще любил наговаривать рассказы по-французски. Он говорил: «По-французски я не думаю о стиле». Именно поэтому его последний рассказ за три дня до смерти додиктован по-французски.»
«самый простой и самый «безответный», самый роковой вопрос в русской литературе имеет непосредственное отношение к тургеневской личной трагедии, к трагедии его поздней непрочитанности. ЗАЧЕМ ГЕРАСИМ УТОПИЛ МУМУ?»
«чтобы стать свободным, он обязан утопить свое «муму», то свое единственное «муму», которое у него есть, грубо говоря, убить в себе человеческое, потому что без этого уйти от барыни невозможно. И уход по пыльной дороге с широким загребанием ногами делается невозможен, пока у тебя есть что-то, к чему ты привязан, что-то, что ты любишь. Вот это и есть главная тургеневская коллизия.»
«Один из моих школьников мне об этом сказал абсолютно точно: «Я совершенно как Базаров!» Я говорю: «Помилуйте, а по какому же принципу?» – «Я не умею с людьми!» И вот это – самое точное. Именно поэтому всю жизнь мечтал Маяковский сыграть Базарова, а Мейерхольд всю жизнь мечтал поставить фильм с Маяковским в этой роли – здесь то же самое неумение вписаться в пресловутый исторический процесс. Все базаровы могли бы повторить: «Какими Голиафами я зачат, такой большой и такой ненужный?» Но проблема в том, что он зачат не Голиафами, проблема в том, что он зачат бывшим полковым лекарем, получившим жалованное дворянство, и простой старушкой, которая ничего, кроме борща, вообще не умеет. «Кого-то она будет теперь кормить своим удивительным борщом?» – говорит Базаров перед смертью.»
Вид живого Окуджавы, при всей простоте его облика и манер, всегда внушал ощущение, что рядом с тобой ударила молния – то, что Блок называл «молнией искусства»