...душа моя будет смотреть на вас оттуда, а вы, кого я любил, будете пить чай на нашей веранде, разговаривать, передавать чашку или хлеб простыми земными движениями; вы станете уже иными – взрослее, старше, старее. У вас будет другая жизнь, жизнь без меня; я буду глядеть и думать: помните ли вы меня, самые дорогие мои?..
Честная бедность - всегда бедность до определенных пределов. Здесь же была нищета. Страшная - с младенчества. Нищие не бывают нравственными.
Великим постом в райпотребсоюз завезли ливерную колбасу;Тамара полдня стояла в очереди. За ужином ели эту колбасу, намазывая на хлеб; дед по просьбе Антона объяснял, что такое "ливер".
- А как же пост, Леонид Львович? - подколол отец. - Не соблюдать, помню с ваших же слов, дозволяется только болящим и путешествующим.
- Мы приравниваемся к путешествующим. По стране дикой.
- Почему ж дикой?
- Вы правы, виноват. Одичавшей. Как вы иначе назовете страну, где колбасу, коей раньше и кошка брезговала, дают по карточкам раз в полгода?
- Что ж вы не уехали из этой дикой страны в восемнадцатом, с тестем?
- И бысть с нею и в горе, и в нищете, и в болести.
Уже в школе отец подсовывал статьи о пионерах-героях, но их Антон читать не любил: он сомневался, что никого не выдаст, если ему, как пионеру Смирнову, станут отпиливать ножовкой правую руку, и очень от этого мучился.
... Американский психоаналитик, пытаясь выяснить детские комплексы Антона, страшно удивился, узнав, что больше всего ребенок страдал от подобной мысли. И сказал, что теперь понимает разницу между своим и русским народом - по крайней мере, в середине двадцатого века.
В этой стране, чтобы выжить, все должны были уметь делать все.
Первую половину пути думают о тех, кого оставили, вторую - о тех, куда едут.
- Я уже не хочу ни есть, ни спать, ни жить. Ведь что есть жизнь? Познание Бога, людей, искусства. От богопознания я далек так же, как восемьдесят лет назад, когда отроком поступил в семинарию. Людей - тут никто не знает ничего, двадцатый век это доказал. Искусство - я читал Чехова, Бунина, я слышал Шаляпина. Что вы можете предложить мне равноценного?
Так вот: история не является сначала в виде трагедии, а потом — в виде фарса. А часто сразу — в виде фарса. Но этот фарс и есть одновременно трагедия.
Разговоры с дедом почему то чаще всего наталкивали на тему, которую Антон озаглавливал «О тщете исторической науки». Что может твоя наука, историк Стремоухов? Пугачёвский бунт мы представляем по «Капитанской дочке». Ты занимался Пугачёвым как историк. Много изменили в твоём ощущении эпохи её документы? Будь откровенен.
И появись ещё куча исследований – уточняющих, опровергающих, – пугачёвщина в сознании нации навсегда останется такою, какой изображена в этой повестушке. А война 1812 года? Всегда и во веки веков она пребудет той, которая разворачивается на страницах «Войны и мира». И сколько здесь от случая. Допиши Пушкин «Арапа», мы бы и Петра знали по нему. (Впрочем, даже и так знаем.) Почему? Историческое бытие человека – жизнь во всём её охвате; историческая же наука давно разбилась на истории царствований, формаций, революций, философских учений, историю материальной культуры. Ни в одном научном сочинении человек не дан в скрещении всего этого – а ведь именно в таком перекрестье он пребывает в каждый момент своего существования. И сквозь этот прицел его видит только писатель.
Поселили их в телятнике, но обещали землянку - вот-вот должна была умереть ее обитательница, такая же ссыльно-поселенка; каждый день посылали Вовку, дверь не запиралась, он входил и спрашивал: "Тетенька, вы еще не померли?" - "Нет еще, - отвечала тетенька, - приходи завтра".