В одном бою, уже после нашего отступления, я со своим штабом попал под жестокий обстрел. Мы стояли на холме. Красные крыли сильно. Кругом взметывало столбы земли и пыли. Я зачем-то обернулся назад и увидел, как у холма легли в жесткую траву солдаты связи, а с ними, прижавшись лицом к земле, лег и мой Павлик. Он точно почувствовал мой взгляд, поднял голову, сразу встал на ноги и вытянулся. А сам начал краснеть, краснеть, и слезы выступили у него из глаз.
Вечером, устроившись на ночлег, я отдыхал в хате на походной койке; вдруг слышу легкий стук в дверь и голос:
— Господин полковник, разрешите войти?
— Войдите.
Вошел Павлик; встал у дверей по-солдатски, молчит.
— Тебе, Павлик, что?
Он как-то встряхнулся и уже вовсе не по-солдатски, а застенчиво, по-домашнему, сказал:
— Тося, даю тебе честное слово, я никогда больше не лягу в огне.
— Полно, Павлик, что ты…
Бедный мальчик! Я стал его, как умел, успокаивать, но только отпуск в хозяйственную часть, на кутью к моей матери, тете Соне, как он называл ее, убедил, кажется, Павлика, что мы с ним такие же верные друзья и удалые солдаты, как и раньше.
Молодая Россия вся вошла с нами в огонь. Необычайна, светла и прекрасна была в огне эта юная Россия. Такой никогда и не было, как та, под боевыми знаменами, с детьми-добровольцами, пронесшаяся в атаках и крови сияющим видением. Та Россия, просиявшая в огне, еще будет. Для всего русского будущего та Россия, бедняков-офицеров и воинов-мальчуганов, еще станет русской святыней.
Россия — самая справедливая, самая добрая и прекрасная страна на свете, и если в ней что-нибудь и не устроено, не налажено, то все в ней в свое время устроится и наладится по справедливости.
Когда-нибудь в ней поймут, что между прежней «старорежимной» Россией, павшей в смуте, и большевистской тьмой, сместившей в России все божеское и человеческое, прошла видением необычайного света, в огне и в крови, Белая Россия, Россия правды и справедливости.
В кафе на Сенной бывал также один из самых благородных людей, кого мне довелось встретить в жизни, — Януш Корчак. Он писал книги, когда-то дружил с Жеромским и был знаком почти со всеми наиболее интересными участниками Молодой Польши, о которых рассказывал просто и занимательно. Его не считали писателем первого ряда, может быть, потому, что его литературные заслуги относились к довольно специфической области. Он писал исключительно для детей или о детях. Книги Корчака отличало глубокое знание детской психологии, они писались не в целях самовыражения, а были потребностью души прирожденного воспитателя и общественного деятеля. Главным было не то, как он писал, а то, как он жил. Каждую свою минуту и каждый имевшийся у него злотый с первого дня своей профессиональной деятельности Корчак посвящал интересам детей. Эта его позиция оставалась неизменной до самой смерти. Он организовывал дома для сирот, многократно проводил сбор пожертвований для нуждающихся детей, обращался как Старый Доктор к детям по радио, что принесло ему большую популярность, и не только среди детей. Когда гетто уже изолировали от мира, он добровольно пришел в него, хотя мог этого избежать. В гетто он по-прежнему исполнял свою миссию, заменяя отца десяткам еврейских детей-сирот, самых одиноких и обездоленных на свете. Беседуя с ним на Сенной, мы и представить себе не могли, каким прекрасным и полным самопожертвования жестом он закончит свою жизнь.
Он уже давно измерял время музыкальными произведениями, как другие измеряют его часами и днями. Если профессор хотел что-нибудь вспомнить, он всегда начинал так: "Тогда я играл..." - и когда ему удавалось таким образом сориентироваться во времени, он мог позволить своей памяти парить дальше, чтобы вспомнить что-нибудь еще, уже менее существенное или более далекое.
Все становилось только хуже, особенно когда к делу подключились литовцы и украинцы. Эти были столь же продажны, как еврейские полицаи, но на иной манер. Они брали взятки, а после этого сразу убивали тех, от кого получили деньги. Убивали в охотку: ради спорта или удобства в «работе», для практики в стрельбе или просто ради развлечения. Убивали детей на глазах у матерей и забавлялись, видя их отчаяние. Стреляли людям в живот, чтобы наблюдать за их мучениями, или выстраивали свои жертвы в шеренгу и, отойдя на расстояние, бросали в них гранаты, чтобы проверить, кто точнее кидает. Во время каждой войны на поверхность всплывают определенные национальные группы. Слишком трусливые, чтобы бороться в открытую, и слишком ничтожные, чтобы играть какую бы то ни было самостоятельную роль, — зато достаточно растленные, чтобы сделаться платными палачами при одной из воюющих держав.
В этой войне такую роль взяли на себя украинские и литовские фашисты.
Внутри человека много зла и животных инстинктов. Все это выходит наружу, если не встречает на своем пути препятствий.
Через несколько дней, кажется, 5 августа, мне удалось ненадолго вырваться с работы. Идя по Гусиной улице, я случайно стал свидетелем марша через гетто Януша Корчака со своими воспитанниками-сиротами.
В то утро Януш Корчак должен был выполнить приказ о выселении Дома сирот, которым руководил. Детей собирались вывозить одних, у него же была возможность спастись. Он с трудом упросил немцев, чтобы они позволили ему сопровождать детей. Посвятив детям-сиротам долгие годы своей жизни, он хотел остаться с ними, чтобы облегчить им последний путь. Он объяснил сиротам, что их ждет приятное событие — поездка в деревню. Наконец-то они смогут покинуть стены отвратительных душных комнат, чтобы отправиться на луга, поросшие цветами, к источникам, где можно купаться, в леса, где много ягод и грибов. Он велел детям получше одеться, и вот, радостные, нарядные, они выстроились парами во дворе.
Маленькую колонну сопровождал эсэсовец, который, как каждый немец, очень любил детей, а особенно тех, кого собирался отправить на тот свет. Больше всех ему понравился двенадцатилетний мальчик-скрипач с инструментом под мышкой. Немец приказал ему встать впереди колонны и играть. И так они тронулись в путь.
Когда я встретил их на Гусиной улице, дети шли весело, с песней, маленький музыкант им аккомпанировал, Корчак нес на руках двоих — самых младших, они тоже сияли, а Корчак рассказывал им что-то смешное.
Наверное, в газовой камере, когда газ уже сдавил детские гортани, а вместо радости и надежды пришел страх, Старый Доктор из последних сил шептал им:
— Это ничего, дети! Это ничего… — чтобы хоть как-то смягчить страх своих маленьких подопечных перед пересечением черты между жизнью и смертью.
Другие дети пытались взывать к совести прохожих, убеждая:
"Мы в самом деле очень, очень голодные. Мы уже давно ничего не ели. Дайте нам кусочек хлеба или хотя бы картошку или луковицу, чтобы дожить хотя бы до завтрашнего дня".
Но почти ни у кого не было этой одной луковицы, а у тех, у кого она была, - не было сердца.
Война превратила его в камень.
И все же ничто не угнетало нас так сильно, как постоянная, всеподавляющая мысль: мы — узники. Мне кажется, с ней легче было бы смириться, если бы нашу свободу ограничили более осязаемо — например, тюремной камерой. Такой способ изоляции ясно и недвусмысленно определял бы наши отношения с окружающим миром. Там известно, чего ждать: тюрьма — это другая реальность, лишенная даже видимости нормальной жизни, о которой остается только мечтать. Все погружено в тюремный быт — не так, как в гетто, где иллюзорность всего и вся — где бы ты ни был, каждую минуту, на каждом шагу — напоминает об утраченной свободе. Жизнь в гетто выносить было тем труднее, чем больше она походила на обычную.