Он сделал мне кое-что, этот мальчик. Всякий раз делает. Это единственный вред от него. Он наступает мне на сердце. Он заставляет меня плакать.
- Езус, Мария и Йозеф. - Папины руки стиснули занозистое дерево. - Я идиот. Нет, Папа. Просто ты человек.
Вот маленький факт. Когда-нибудь вы умрете.
Может, молчание и есть слова.
Мне кажется, если человек рассказывает тебе то, что ото всех прячет, ты чувствуешь себя особенным - не потому, что знаешь такое, чего не знают другие, а потому, что тебя выбрали.
Руб полыхает мне взглядом. «Обязательно подымайся», – говорят его глаза, и я киваю и тут же вскакиваю на ноги. Скидываю ветровку. Кожа теплая. Волчьи патлы, как всегда, торчат, густые, клевые. Теперь я готов. Готов вставать, что б там ни было. Готов поверить, что не боюсь боли, жду ее и даже хочу ее так, что буду к ней рваться. Стремиться к ней. Нарываться на нее, бросаться на. Я встану перед ней в слепом ужасе, и пусть сбивает и сбивает меня с ног, пока моя храбрость не повиснет на мне лохмотьями. Потом боль сорвет ее с меня, поставит меня голого и снова будет бить, и кровь бойни полетит с губ, и боль выпьет ее, ощутит ее, украдет и спрячет в карманах своей утробы – попробует меня на вкус. Вновь и вновь будет подымать меня на ноги, и я не подам виду. Я не покажу, что чувствую ее. Не дождется. Нет, боли придется меня убить.
Ноги у меня бесятся от предвкушения.
Сара скромно ест, а отец вместе с супом поглощает свою безнадежность. Кладет в рот. Жует. Чует на вкус. Глотает. Переваривает. Привыкает к ней
Мы стоим, привалившись к стене, и солнце на горизонте вопит от боли. Горизонт медленно заглатывает его, пожирает целиком.
Капля сорвалась с крана. Взорвалась в раковине.