Твоя комната — центр мира. Эта чердачная конура, эта скошенная лачуга, что вечно хранит твой запах, эта постель, в которую ты проскальзываешь один, эта этажерка, этот линолеум, этот потолок, чьи трещины, сколы, пятна и неровности ты пересчитывал тысячи раз, эта раковина, кажущаяся из-за своих крохотных размеров игрушечной, этот таз, это окно; эти обои, где тебе знаком каждый цветок, каждый стебелек, каждое сплетение, которые, несмотря на почти совершенную технику печати, никогда — а это можешь утверждать только ты — полностью не совпадают; эти газеты, которые ты читал и перечитывал, но будешь читать и перечитывать снова; это треснутое зеркало, которое всегда отражало лишь твое лицо, расколотое на три по-разному отражаемые и чуть налезающие друг на друга части, на что по привычке ты уже почти не обращаешь внимания, забывая о проступающем на лбу глазе, расщепленном носе, вечно искривленном рте, замечая лишь Y-образную метку, как почти забытый, почти стертый след от старой раны, удара саблей или хлыстом; эти расставленные книги, этот секционный радиатор, этот переносной проигрыватель в чемоданчике из искусственной кожи гранатового цвета: так ограничено твое царство, которое описывают концентрическими кругами дружелюбные или враждебные, постоянно присутствующие звуки, связывающие тебя с миром: вода, капающая из крана в коридоре, звуки, доносящиеся из комнаты соседа, его фырканье, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, приступы кашля, свист чайника, шум улицы Сент-Оноре, непрерывный шепот города.
У тебя нет другого спасения, кроме твоих скудных убежищ, твоего глупого терпения, тысячи и одного поворота, который каждый раз возвращает тебя на твою исходную точку.
— А как вы узнаёте, что у человека много велосипедости в жилах?
— Если в нем больше пятидесяти процентов, вы безошибочно это определите по походке. Он ходит всегда бойко, в жизни никогда не присядет, нет, он прислонится к стене, выставляя локоть, и так простоит всю ночь на кухне, вместо того чтоб лечь в постель. Если он чересчур замедлит шаг или вдруг посреди дороги остановится, то он упадет, он рухнет, и, чтобы поднять его и привести в движенье, придется прибегнуть к третьей силе.
У него было тихое цивилизованное лицо с глазами задумчивыми, коричневыми и терпеливыми, как глаза коровы.
Тело, внутри которого находится еще одно тело, тысяча таких тел друг в друге, как кожицы лука, уходящие к некому невообразимому концу? И не звено ли я сам в огромной цепи неощутимых существ, а знакомый мне мир – не внутренность ли это просто существа, чьим внутренним голосом являюсь я сам? Кто или что является сердцевиной и какое чудище в каком мире есть окончательный, ни в ком не содержащийся колосс? Бог? Ничто? Идут ли ко мне эти дикие мысли Снизу, или же они только что впервые забродили во мне для передачи Наверх?
Самая опасная штука - эта жизнь, это тебе не табак, заложить ее нельзя, денежек не дадут. Живешь, живешь, а потом она тебя - раз, и прихлопнет. Жизнь - странная штука и вообще гиблое дело. Жизнь? Тьфу.
...упорство и настойчивость являются достаточным вознаграждением сами по себе, а необходимость — это незамужняя мамаша изобретательности, или, как еще говорят, голь, особенно не состоящая в браке, на выдумки хитра.
‘Your talk,’ I said, ‘is surely the handiwork of wisdom because not one word of it do I understand.’
... и с тех пор уж он ни с кем и ни о чем не разговаривает, он рехнулся, тронулся, он, можно сказать, чокнулся, а далее он сбрендил, после чего спятил.
- В России, - сказал сержант, - из старых фортепианных клавиш изготавливают вставные зубы для пожилых коров, но это дикая страна, цивилизация там в зачатке, нет дорог, и можно в конец разориться на шинах.