В Амстердаме целые толпы людей просиживают штаны в кафе, интересно, читает ли кто-нибудь из них хоть что-то, кроме толстых и скучных газет. Может быть, в огромном Берлине, где легко оставаться безымянным, это не так заметно, но дома у нее часто складывалось впечатление, что ее соотечественники постепенно впадают в детство, что идет процесс необратимого и невыносимого уплощения человеческого сознания. Люди пытаются доказать свою яркость тем, что все дружно смеются над одними и теми же анекдотами, решают одни и те же кроссворды, покупают — но не читают — одни и те же книги, испытывая при этом такое самодовольство, от которого делается душно. Все ее знакомые увлекались йогой, ездили в отпуск в Индонезию, занимались восточными единоборствами, у всех тысяча дел, лишь бы не сидеть дома, и почти никто не мог выдержать общения с самим собой.
В старом сельского вида кафе она заказала себе рюмку ликера «Доорнкат», быстро выпила и заказала еще.
...
Он отодвинул от себя свой бокал вина и заказал двойную порцию «Доорнкат». («Хотя бы так узнаю, какой вкус имеют ее губы».)
Значит, история начинается только тогда, когда из нее уходят люди, видевшие все своими глазами. Люди, не мешающие историкам в их умозрительных построениях. Значит, никто никогда не узнает, что же было на самом деле.
Мало того что люди сегодня должны страдать, но пройдет время, и эти страдания окажутся бессмысленными.
— Когда ты успел столько всего прочитать? — спросил он как-то раз.
— Пока ты путешествовал. Но смотри не спутай: путешествия — это то же самое чтение. Мир — это тоже книга.
все памятники — фальсификация, а имена на камне напоминают не столько о человеке, сколько о его отсутствии. Так что главная мысль, которая в них заключена, — то, что без нас можно обойтись. В этом-то и состоит парадокс памятников, ибо заявляют они о противоположном.
В детстве Зенобия пережила блокаду Ленинграда, она рассказывала об этом ровно один раз. Артуру запомнилось ее описание того, что она называла «тихой смертью», смертью от голода и холода, когда люди, сдавшись, ложились лицом к стене, словно мир, сжавшийся для них до размеров комнаты, уже соскользнул с них, стал враждебной и пустой стихией, в которой им уже не было места.
Разговаривая изредка со студентами или детьми своих знакомых, я замечаю, что они почти совсем ничего не знают, пробелы в образовании совершенно чудовищные, они все живут в бесформенном настоящем, до них мир словно не существовал вообще, даже нельзя сказать, что они живут иллюзиями сегодняшнего дня, мне кажется, что они просто ничем не интересуются, и тогда такое вот существо становится отдушиной, слушаешь ее и думаешь: нет, Арно Тик, сукин ты сын, ты ошибаешься, бывает и другая молодежь.
Знаешь, мне надо было женться на ней. Когда она стала сдавать, я бы задушил её подушкой или как-нибудь ещё и спас бы от всеобщей жалости.
Конечно, должен наступить в жизни такой момент, когда впервые осознаешь свою ценность, — и конечно, это всегда будет казаться абсурдом.