Страх всегда надевает маску по стилю времени. Тьма вселенской пещеры, видения отшельников, изображённые Босхом и Кранахом, вереницы ведьм и демонов Средневековья, всё это – звенья вечных цепей страха, которыми скован человек, подобно Прометею, прикованному к кавказкой скале. От каких бы небесных богов он бы не освобождался – страх всё с большим коварством преследует его. И всегда он предстаёт ему в своей наивысшей, парализующей реальности. Когда человек вступает в суровый мир познания, он высмеивает дух, которому готические призраки и изображения ада казались пугающими. Он едва ли подозревает, что сам он закован в те же кандалы. Сковывают его, разумеется, всё те же фантомы способа познания, теперь уже в качестве научных фактов. Древний лес может теперь превратиться в чащу экономической культуры. Но по-прежнему в нём всё тот же заблудившийся ребёнок. Теперь мир стал ареной сражения армий микробов; апокалипсис сейчас угрожает нам, как никогда прежде, теперь уже благодаря проискам физики. Старый бред расцветает в неврозах и психозах. И старого людоеда можно узнать под его легко распознаваемой маскировкой – и не только как кровопийцу и погонщика рабов в человеческих мясорубках нашего времени. Его можно скорее узнать во враче-серологе, который, окружённый своими приборами и ретортами, размышляет о том, где бы заполучить ему человеческую селезёнку, человеческую грудину для исходного сырья его чудодейственных лекарств. И вот мы уже оказываемся посреди Дагомеи или древней Мексики.
Существует старая ошибка, будто бы по состоянию языка можно сделать вывод о том, стоит ли появления поэта ожидать, или не стоит. Язык может находиться в полном упадке, и поэт может родиться в нём, как лев – в пустыне. Так и после самого бурного цветения, плодов может и не быть.
Если во времена господства непосредственного насилия, затянувшиеся, быть может, надолго, обретаются одиночки, хранящие сознание своих прав даже жертвуя собой, то именно здесь нам и необходимо искать. Даже там где они молчат, вокруг них, как над скрытыми под водой рифами, всегда будет волнение. Они доказывают, что превосходство в силе даже там, где оно изменяет историю, не способно создать право.
Страх всё-таки невозможно ослабить вооружением, но только обретением новых путей к свободе. В этом отношении русским и немцам есть много чего рассказать друг другу; они обладают схожим опытом. Уход в Лес и для русского является центральной проблемой. Как большевик он пребывает на Корабле, как русский – он в Лесу. Его опасность и безопасность определяются этим различием.
Тем, кто не позволяет грубо от себя отделаться, открывается положение ухода в Лес. К нему и священник может посчитать себя принуждённым, если он верит, что без таинств никакая высшая жизнь невозможна, и в утолении этого голода усматривает он своё служение. Это приводит в Лес, к существованию, которое всегда возвращается во времена гонений, и которое многократно описано, как, например, в истории святого Поликарпа или в мемуарах благородного д’Обинье, шталмейстера Генриха IV. Из новых можно назвать Грэма Грина с его романом «Сила и слава», чьё действие разыгрывается в тропическом ландшафте. Лес в этом смысле, разумеется, повсюду; он может быть даже в кварталах крупного города.
Вопреки всему народы никогда не теряют надежды на нового Дитриха, нового Августа – на царя, чья миссия возвещает о себе в созвездиях на небесах. Они предугадывают, что миф, подобно золотой жиле, покоится глубоко под поверхностью истории, глубоко под разведанным грунтом времени.
За любой комфорт нужно расплачиваться. Положение домашнего животного влечёт за собой положение убойного скота.
В своей первооснове слово не есть форма, и тем более не есть код. Оно приближается к тождеству с бытием. Оно приближается к Творению. И в этом заключается его неимоверная, не причастная корысти сила. В этом можно найти только сближение с этой силой. Язык ткётся вокруг тишины подобно тому как оазис образуется вокруг родника. И существование поэзии подтверждает, что вход во вневременные сады уже удавался. Этим живёт время. Даже в эпоху, когда язык низведён до уровня инструмента техников и бюрократов, и когда он, чтобы симулировать свежесть пробует заимствовать из блатного жаргона, он всё же остаётся нетронутым в своей покоящейся силе. Грязь и пыль пристают лишь к его поверхности. Тот, кто копает глубже, в любой пустыне достигает водоносного слоя. И вместе с водой возвращается плодородие.
Кто видел однажды, как сгорает его столица, кто испытал вторжение войск с востока, тот никогда уже не утратит бдительного недоверия ко всему, чем можно владеть. Это поможет ему стать одним из тех, кто без чрезмерных сожалений обращается спиной к своему хозяйству, к своему дому, к своей библиотеке, если это необходимо. Он даже усматривает в этом акт свободы. Того, кто оглядывается, настигает судьба жены Лота.
Те толпы, которые привлекают к себе шарлатаны и чудо-целители, объясняются не только легковерность масс, но и их недоверием к медицинским учреждениям, и особенно к тем способам, которыми те автоматизируются. Все эти колдуны, как бы неуклюже они не занимались бы своим ремеслом, всё же отличаются от медицинских учреждений в двух важных пунктах: во-первых, они рассматривают больного как нечто цельное, и, во-вторых, они преподносят исцеление как чудо. Именно это и соответствует пока ещё здоровому инстинкту, и на этом и основывается исцеление.