«Все, кто хочет мучить меня и кто сейчас занял все пространство вокруг меня, будут постепенно оттеснены добрым течением этих дней, для чего даже не потребуется никакой моей помощи. И я могу, что естественным образом получится, быть слабым и тихим и позволять делать с собой что угодно, и все-таки все уладится просто благодаря течению дней.
До чего кажется скверно — остаться холостяком, в старости, с трудом сохраняя достоинство, просить, чтобы тебя приняли, если тебе захотелось провести вечер с людьми, болеть и неделями смотреть из угла своей постели на пустую комнату, всегда прощаться перед парадным, никогда не взбираться по лестнице рядом с женой, иметь в своей комнате лишь боковые двери, которые ведут в чужие жилища, приносить домой свой ужин в одной руке, любоваться чужими детьми и не сметь непрестанно повторять: «У меня нет их», уподобляться по внешности и повадкам одному или двум холостякам из воспоминаний молодости.
Так оно и будет, только и в самом деле выступать в этой роли сегодня и потом будешь ты сам, с телом и головой, а значит, и со лбом, чтобы хлопать по нему ладонью.
Когда я встречаю красивую девушку и прошу ее: «Будь добра, пойди со мной», — а она молча проходит мимо, она хочет этим сказать:
«Ты не герцоге громким именем, не широкий американец с телосложением индейца, с горизонтально-спокойными глазами, с кожей, овеянной воздухом лугов и бегущих через них рек, ты не путешествовал к большим озерам и по ним, которые находятся сама не знаю где. Вот и спрашивается, зачем мне, красивой девушке, идти с тобой?»
«Ты забываешь, тебя не мчат сквозь улицы, плавно качаясь, автомобили; я не вижу, чтобы за тобой правильным полукругом следовали, бормоча благословения тебе, затянутые в костюмы господа из твоей свиты; твои груди хорошо упрятаны в корсаж, но твои ляжки и бедра вознаграждают себя за эту воздержанность; ты носишь платье из тафты с плиссировкой, как то прошлой осенью доставляло удовольствие решительно всем нам, и все-таки ты улыбаешься — иногда, — нося на теле эту опасность для жизни».
«Да, мы оба правы и, чтобы нам неопровержимо не осознать это, пойдем лучше по домам врозь».
Напрасно спрашиваю себя, что с ним будет. Разве он может умереть? Все, что умирает, имело прежде какую-то цель, производило какие-то действия и от этого износилось; об Одрадеке сказать этого нельзя. Значит, и под ноги моим детям и детям детей он еще будет когда-нибудь скатываться с лестницы, волоча за собой нитку? Он ведь явно никому не причиняет вреда; но представить себе, что он меня еще и переживет, мне почти мучительно.
Если поглядеть на нас просто, по-житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте, где уже не видно света начала, а свет конца настолько слаб, что взгляд то и дело ищет его и снова теряет, и даже в существовании начала и конца нельзя быть уверенным. А вокруг себя, то ли от смятения чувств, то ли от их обострения, мы видим одних только чудищ, да еще, в зависимости от настроения и от раны, захватывающую или утомительную игру, точно в калейдоскопе. «Что мне делать?» или «Зачем мне это делать?» не спрашивают в этих местах.
Я рад, что кажусь вам достойным доверия, но огорчен тем, что вы мне это рассказываете. И вы сами - не будь вы в таком смятении - почувствовали бы, как это неуместно -рассказывать человеку, который сидит в одиночестве и пьет водку, о любимой девушке.
Мы строим ненужные, собственно, машины для войны, башни, стены, занавесы из шелка, и мы могли бы всячески удивляться этому, будь у нас на то время. И мы держимся на весу, мы не падаем, мы порхаем, хотя мы и безобразнее, чем летучие мыши. И уже вряд ли кто помешает нам в один прекрасный день сказать: «Ах, боже мой, сегодня прекрасный день». Ибо мы уже устроились на своей земле и живем на основе своего согласия.
Тут Рабану показалось, что он одолеет и это долгое скверное время следующих двух недель. Ведь это всего две недели, значит, какое-то ограниченное время, и даже если неприятности будут все прибывать, время, в течение которого их надо переносить, будет все-таки идти на убыль. От этого мужество несомненно возрастет. «Все, кто хочет мучить меня и кто сейчас занял все пространство вокруг меня, будут постепенно оттеснены добрым течением этих дней, для чего даже не потребуется никакой моей помощи. И я могу, что естественным образом получится, быть слабым и тихим и позволять делать с собой что угодно, и все-таки все уладится просто благодаря течению дней.
А кроме того, нельзя ли мне поступить так, как я всегда поступал в детстве при всяких опасностях? Мне даже не нужно самому ехать в деревню, я пошлю туда тело. Если оно пошатывается, выходя за дверь моей комнаты, то это пошатыванье свидетельствует не о боязни чего-то, а об его, тела, ничтожестве. И это вовсе не волнение, если оно спотыкается на лестнице, если, рыдая, едет в деревню и, плача, ест там свой ужин. Ведь я-то, я-то лежу тем временем в своей постели, гладко укрытый желто-коричневым одеялом, под ветерком, продувающим комнату.
Значит, если ты начал путь, то продолжай его, при всех обстоятельствах ты можешь только выиграть, ты ничем не рискуешь, может быть, ты в конце концов сломаешь себе шею, но если бы ты уже после первых шагов повернулся и побежал вниз по лестнице, ты, может быть, сломал бы себе шею уже в самом начале, и не «может быть», а несомненно. Значит, если ты ничего не найдешь здесь в коридорах, открывай двери, если ничего не найдешь за этими дверями, то ведь есть новые этажи, если ничего не найдешь наверху, лети выше по новым лестницам. Пока ты не перестанешь подниматься, ступеньки не прекратятся, они будут расти ввысь под твоими поднимающимися ногами.