Таганрог – уездный город на берегу Азовского моря; на западе – Миусский лиман, на востоке – Донецкое гирло. Город – на мысу, с трех сторон – море, и в конце почти каждой улицы оно голубеет, зеленеет, как стекло бутылки, мутно-пыльное.
Невеселый городишка: пустыри-площади, товарные склады, пакгаузы и рассыпанные, как шашечки, низенькие, точно приплюснутые, домики с облупленною штукатуркою и вечно закрытыми ставнями; а кругом степь – тридцать лет скачи, никуда не доскачешь.
Любовь к отечеству? Я и сам думал, что люблю. Но нет, не люблю. Да и что такое любовь? Полюбить – выйти из себя, войти в другого? Сделать так, чтобы я был не я? Фокус, что ли? Или вера? Чудо? По логике, нельзя верить, нельзя любить: логика – дважды два четыре, а любовь – чудо, дважды два пять.
- А это что? - спросил Голицын, указывая на маленькую вещицу из
слоновой кости и золота.
- Блошная ловушечка. Видите, трубочка со множеством дырочек, снизу -
глухие, а вверху - открытые. Стволик, намазанный медом, ввертывается в
трубочку; блошки попадают в дырочки, прилипают к меду и ловятся, -
объяснила Маринька. - Бабушка сказывает, что эти ловушечки носились на
груди у модниц на шелковой ленточке.
Тогда-то понял я самое страшное: для русского народа вольность значит
буйство, распутство, злодейство, братоубийство неутолимое; рабство - с
Богом, вольность - с дьяволом.
Сердцем не верю, но умом знаю, что должно быть что-то такое, что
люди называют Богом. Бог нужен для метафизики, как для математики нуль.
Да, слишком чист, потому что слишком умозрителен. Чистота – пустота проклятая. Чистое умозрение в делании – донкишотство, смешное и жалкое. Я ничего не сделал, только унизил великую мысль, уронил святыню в грязь и в кровь. Но я все-таки пробовал сделать; Пестель даже не пробовал.
Ты, может быть, лучше многих бесстрашных людей. Надо любить жизнь, надо бояться смерти.
А может быть, судьбы царств и народов не более весят на весах Божьих, чем судьба одной души человеческой?
- А это что? – спросил Голицын, указывая на маленькую вещицу из слоновой кости и золота.
- Блошная ловушечка. Видите, трубочка со множеством дырочек, снизу – глухие, а вверху – открытые. Стволик, намазанный медом, ввертывается в трубочку; блошки попадают в дырочки, прилипают к меду и ловятся, - объяснила Маринька. – Бабушка сказывает, что эти ловушечки носились на груди у модниц на шелковой ленточке.
- Надо же такое выдумать, - рассмеялся Голицын. Маринька посмотрела на него молча, с тихою строгостью, и он понял, что не надо смеяться: эти бедные памятки старого века ей милы и дороги. Она ведь и сама немного похожа на них; в ее собственной прелести – благоухание прошлого. Да, не надо смеяться над прошлым: мы посмеемся над нашими дедами, а наши внуки - над нами. Каждому свой черед, и своя блошная ловушечка у каждого.
"Государь похож на того спартанского мальчика, который, спрятав под плащом лисицу, сидел в школе и, когда зверь грыз ему внутренности, терпел и молчал, пока не умер..."
...не делатели, а умозрители. «Планщики», теорики, лунатики. Ходим по крыше, по самому краю, а назови любого по имени, – упадет и разобьется оземь. Все наше восстание – Мария без Марфы, душа без тела. И не мы одни, – все русские люди такие же: чудесные люди в мыслях, а в деле – квашни, размазни, точно без костей мягкие. Должно быть, от рабства. Слишком долго были рабами.
- А знаете, о чем я все думаю? – продолжал, помолчав. – Что это значит: да идет чаша сия мимо Меня. Как мог Он это сказать? Для того и пришел, чтобы чашу испить, - и вот не захотел, ослабел, ужаснулся. Это Он-то, Он – Бог! Совсем как человек… А что, Голицын, есть Бог? Только просто скажите: есть?
- Есть, Рылеев, - ответил Голицын и улыбнулся.
- Да, вот так просто сказали, - улыбнулся Рылеев. – Ну, не знаю, может, и есть. А только вам на что? Ведь вы свободы хотите?
- А разве нет свободы с Богом?
- Нет. С Богом – рабство.
- Было рабство, а будет свобода.
- Будет ли? И когда еще будет? А сейчас… Нет, холодно, Голицын, холодно!
- Что холодно, Рылеев?
- Да вот ваш Бог, ваше небо. Кто любит небо, не любит земли.
- А разве нельзя вместе?
- Научите как?
- Он уже научил: да будет воля Твоя на земле, как на небе. Тут уже вместе.
- Планщик!
- Ну что ж, пусть. За этот «план» умереть стоит.
Будущее в нас -- в нашей скорби!
Свет знания рассеивает тьму суеверия и дает разуму человеческому свободу...
Люди думают, что страдают от голода, от жажды, от бедности, от боли; на самом деле, страдают они только от мысли, что, может быть, Его нет.Это единственная скорбь мира.
Будьте прокляты, отнимающие детей от матери, соблазняющие невинных, люди в черных одеждах, боящиеся света небесного, слуги Распятого, ненавидящие жизнь, разрушители всего, что в мире есть святого и великого!..
У меня была старая няня Лабда, похожая на Парку; она мне рассказывала страшные предания о доме Флавиев: она запугала меня. Глупые бабьи сказки все звучат с тех пор в ушах моих по ночам, когда я один; глупые, страшные сказки погубят меня...
Сладкое уныние проникло в сердце Гнифона: он что-то вспомнил и улыбнулся; может быть, вспомнил детство, вкусные ячменные лепешки с медом и тмином, белые полевые маргаритки и желтые одуванчики, которые приносил со своей матерью на скромный алтарь деревенской богини; вспомнил лепетание детских молитв не далекому небесному Богу, а маленьким, земным, лоснящимся от прикосновения рук человеческих, выточенным из простого букового дерева, домашним, родимым Пенатам.
Буря утихла. В окно было видно, как между разорванных туч бездонно-глубокое небо сияло зеленой печальною зарею, в которой умирала звезда Афродиты.
Я говорю: нет богов. Ты - один.
И ему сделалось почти страшно, в тишине, запустении и сумраке Аполлоновой рощи, с этим глухонемым ребенком, пристально и загадочно смотревшим ему в глаза, прекрасным, как маленький бог.
Обоготворять прекрасное изваяние Фидия не разумнее ли, чем преклоняться перед двумя деревянными перекладинами, положенными крест-накрест, - позорным орудием пытки?
Император въехал в священную ограду. Здесь бушевала толпа. Многие перекидывались шутками и смеялись. Тихие аллеи, столько лет покинутые всеми, кишели народом. Чернь оскверняла рощу, ломала ветви древних лавров, мутила родники, топтала нежные, сонные цветы. Нарциссы и лилии, умирая, тщетно боролись последней свежестью с удушливым зноем пожара, с дыханием черни.
Горы, как воск, тают от лица Господа, от лица Господа всей земли.
Клянусь вечной радостью, заключенной здесь, в моем сердце, я отрекаюсь от вас, как вы от меня отреклись, покидаю вас, как вы меня покинули, блаженные, бессильные! Я один против вас, олимпийские призраки!..