Всякий раз, когда я пыталась указать венграм на удивительную схожесть некоторых моментов в турецком и венгерском, они отказывались верить, что речь может идти о грамматике, и заводили разговор о заимствованных турецких словах – типа «кнут» и «наручники». На самом же деле кнут действительно описывался похожими словами (kirbaç и korbács), а вот турецкое слово kelepçe (наручники) в венгерском означало «ловушку», тогда как венгерское bilincs (наручники) в турецком означало «сознание». Не знаю, можно ли делать из этого какие-то выводы, но то, что сознание может стать ловушкой – это наверняка.
Она спросила, сколько мне лет. Что-то пробежало по ее лицу.
– А мне двадцать шесть, – произнесла она, словно это – плохая новость, которую ей сообщили только что. – Но на свой возраст я себя не чувствую.
– А на какой чувствуешь?
– На девятнадцать – как ты.
Но для меня девятнадцать тоже казалось слишком много – я некоторым образом ощущала отчужденность от себя самой. Мне пришло в голову, что понадобится еще год – а то и все семь, – прежде чем я научусь чувствовать себя на девятнадцать.
Я поймала себя на том, что вспоминаю, как в детском саду воспитатели показывали нам «Дамбо» и как я впервые поняла, что все дети в классе, включая даже главных задир, болеют против мучителей Дамбо. Вновь и вновь они хохотали и аплодировали, когда Дамбо добивался успеха или когда что-то нехорошее случалось с его врагами. Но ведь это же вы, – думала я про себя. Как они могли не видеть? Они не понимали. Эта истина меня поразила, я была ошеломлена. Все считали себя Дамбо.
Я потом неоднократно наблюдала это явление. Даже самые гадкие девчонки – из тех, что организуют тайные клубы для травли других, одетых победнéе, – даже они всегда с восторгом наблюдали триумф Золушки над ее сводными сестрами. Они ликовали, когда принц ее целовал. Они, очевидно, не только считали себя благородными и добродетельными, но еще и хотели любить и быть любимыми. Возможно, в отличие от меня, быть любимыми не всеми подряд. Но с тем самым человеком они были готовы вступить в отношения, основанные на взаимной нежности. Значит, «Дисней» неверно изображал злодеев, поскольку те у него всегда были злыми, очень этим кичились – и никого не любили.
В книжном, пока Светлана сравнивала разные издания «Беовульфа», я принялась листать набоковские «Лекции по литературе», и мое внимание привлек пассаж о математике. По словам Набокова, когда древние люди изобрели математику, это была искусственная система, призванная внести в мир порядок. Потом, в течение многих веков, по мере того как эта система становилась всё более изощренной, «математика вышла за исходные рамки и превратилась чуть ли не в органическую часть того мира, к которому прежде только прилагалась… произошел переход к миру, целиком основанному на числах, и никого не удивило странное превращение наружной сетки во внутренний скелет».[20]
Всё, о чем я узнала в школе, вдруг встало на свои места. Я увидела, что Набоков абсолютно прав – и прежде всего он прав, указывая, что сначала возникли отвлеченные вычисления, а их способность описывать реальность стала понятна лишь позднее. Греки придумали эллипс, разрезая воображаемые конусы для решения стереометрических задач, и только столетия спустя выяснилось, что форму эллипса имеют орбиты планет. Вавилоняне – или кто-то еще – создали тригонометрию за много веков до того, как люди узнали о синусоидальной форме звуковой волны. Сначала Фибоначчи придумал создать числовую последовательность, складывая числа с предыдущими в ряду, и только позднее заметили, что в ней зашифрованы спирали семян подсолнуха. А вдруг математика объясняет устройство всех вещей – не только принципы физики, а всего на свете?
На испанских занятиях мы посмотрели гневный фильм на баскском и грустный – на галисийском. Преподаватель сухим тоном объяснил, что пейзажи в Галисии – невыносимой красоты, что там всегда идет дождь, что там много замков, петроглифов и кромлехов, и что побережье там – чистый камень, как в Ирландии. Галисийцы интровертны, смиренны и меланхоличны, на вопрос они нараспев отвечают вопросом, и еще они играют на «примитивных волынках» под названием gaita galega. В языке у них восемь восходящих и нисходящих дифтонгов – ai, au, eu, ei, oi, ui, ou и iu. «Галисийская троица» – это корова, дерево и море; да галисиец и сам – крылатое дерево; он улетел, невзирая на корни.
Через несколько минут Хэм подошел к нам.
– Похоже, у тебя интересная книжка, – сказал он. – Про что?
Я повернула к нему лицом лиловую обложку с крупными белыми буквами ЯЗЫК.
– Боже, как я ненавижу язык! – сказал Хэм. – По мне, лучше бы мы все просто хрюкали.
– Но тогда хрюканье стало бы языком.
– Только не у меня.
– Пожалуй, – сказала я.
В ответ он издал какой-то звук.
В подсобном шкафу нашелся учебник алгебры, и я попросила ее посмотреть, нет ли там чего-нибудь похожего на то, что она сейчас проходит. Она неторопливо пролистала страницы.
– Вот чего я не знаю, – сказала она, ткнув пальцем в книгу. – Многочлены.
При мысли о том, что придется растолковывать многочлены, мне поначалу сделалось дурно, но всё прошло как по маслу; это не Линда с дробями, а совсем другое дело. Дина сразу уяснила разницу между двучленами и трехчленами, постоянными и переменными. Я объяснила ей сложение подобных членов. Это заняло некоторое время, но когда она всё поняла, я ощутила настоящее счастье.
– Теперь я буду складывать подобные с подобными, – сказала она. – Вот так-то!
После сложения подобных членов мы перешли к сокращению многочленных выражений. – Офигенно! – сказала она. – Никак не получалось врубиться в эти многочлены. Представить не могла, что многочлены – такой кайф.
I kept thinking about the uneven quality of time—the way it was almost always so empty, and then with no warning came a few days that felt so dense and alive and real that it seemed indisputable that that was what life was, that its real nature had finally been revealed. But then time passed and unthinkably grew dead again, and it turned out that that fullness had been an aberration and might never come back.
She asked my age. Something flickered across her face. “I’m twenty-six,” she said, as if it were bad news she had received only recently. “It isn’t the age I feel like.”
“What age do you feel like?”
“Nineteen—like you.”
But, to me, nineteen still felt old and somehow alien to who I was. It occurred to me that it might take more than a year—maybe as many as seven years—to learn to feel nineteen.
Однажды ночью, пробудясь от тревожного сна, Кассини услышал, как первые строчки «Ада» Данте «металлически грохочут в подсознании: “Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу”». На этих жутких словах по моим рукам пробежал холод. Я понимала, что речь идет о «кризисе среднего возраста». Но тут возникло ощущение, что мы всегда были и будем в середине нашего жизненного пути — возможно, до самой смерти.
Я поймала себя на том, что вспоминаю, как в детском саду воспитатели показывали нам «Дамбо» и как я впервые поняла, что все дети в классе, включая даже главных задир, болеют против мучителей Дамбо. Вновь и вновь они хохотали и аплодировали, когда Дамбо добивался успеха или когда что-то нехорошее случалось с его врагами. Но ведь это же вы, — думала я про себя. Как они могли не видеть? Они не понимали. Эта истина меня поразила, я была ошеломлена. Все считали себя Дамбо.
Даже самые гадкие девчонки — из тех, что организуют тайные клубы для травли других, одетых победнее, — даже они всегда с восторгом наблюдали триумф Золушки над ее сводными сестрами. Они ликовали, когда принц ее целовал. Они, очевидно, не только считали себя благородными и добродетельными, но еще и хотели любить и быть любимыми. Возможно, в отличие от меня, быть любимыми не всеми подряд. Но с тем самым человеком они были готовы вступить в отношения, основанные на взаимной нежности. Значит, «Дисней» неверно изображал злодеев, поскольку те у него всегда были злыми, очень этим кичились — и никого не любили.
Кроме того, моя тогдашняя политика состояла в том, чтобы при двух возможных направлениях действия выбирать менее консервативное и более бескорыстное. Это входит в кодекс чести любого, кто обладает хоть какими-то привилегиями, особенно если он собирается стать писателем.
Moreover, my policy at the time was that, when confronted by two courses of action, one should always choose the less conservative and more generous.
Освоение математики старших классов меня интересовало не очень сильно, но кто сказал, что мы попали на эту землю для развлечений?
Все это копилось и копилось — все эти звезды, весь этот ад, эти атомы, эти свиньи, эта каша. А я все меньше и меньше могла себе представить, как это можно хоть кому-нибудь передать. Собеседник от скуки просто выбросится из окна. Но ведь вот же я — та, которая наблюдает этот процесс в реальном времени, — и мне вовсе не до скуки, поскольку он занимает все мои мысли. Противоречие, создавшее непреодолимую пропасть между мной и миром.
Трудно сохранять бодрость, когда тебе непрерывно твердят, что ты — маленькая рыбка в большом море.