Счастье - блаженство в числителе и зависть в знаменателе. Блаженство - то, что ты испытываешь на физическом уровне: вкусная еда, секс, тачка, путешествие, деньги и возможность тратить их на свои увлечения - то есть всё, что приносит кайф. Но само по себе блаженство не существует. В нашем сознании оно всегда подвергается сравнению с блаженством других. И чем выгоднее это сравнение в нашу пользу, тем счастливее мы себя ощущаем...
По другую сторону крыльца смолили посетители: четверо мужиков, одетых в одинаково синие пуховики - как будто у бедности наконец появилась конкретная униформа.
Ты же обращал внимание, что свадьба очень похожа на похороны? Стол с едой, торжественная одежда. В женихе умирает холостяк. Невеста умирает в жену...
...и с тех пор в поместье живу только я, старый nigga Том, чёрный, как ворона, чёрный, как сердца белых людей, йо-йо... Белых, как снег, белых, как соль, белых, как сахар...
Принялся за чтение и оторопел. Учебник безжалостно унижал меня каждой строчкой. Вроде бы понятные по отдельности слова вместе не складывались в смысл. Я чувствовал себя кромешным идиотом.
— камень — мёртвое вещество. А дерево, как ни крути, живое! Недаром же говорят: “Древо жизни”. Библейский материал. Древо познания добра и зла. Человек же раньше постоянно в дереве обитал. Родился — положили маленького в колыбель. Потом жил, спал в избе, ездил в телеге, плавал в лодке, носил лапти — и заметь, всё вышеперечисленное имеет форму гроба, ну, кроме избы. А потом умирал, и клали его в домовину!
.. Гроб — это дом по сути.
Кто служил в стройбате, тот смеётся в драке!..
Овал — фигура прошлого.
– Какие новости, пацаны? – Ох…ные, – отозвался Никита. – Иисус любит тебя!
В ближайшем продуктовом магазинчике накупил вкусностей – копчёной рыбы, шпрот, оливок. Дома сварил картошки в мундире и устроил одинокую пирушку. Как же хорошо было наконец-то не принимать пищу, а, устроившись на ковре перед телевизором, просто жрать.
В одной из постельных бесед Алина между делом помянула некую психологическую теорию, утверждающую, что любимая сказка из детства закладывает жизненный сценарий. Готов согласиться, но с небольшой поправкой: не сказка, а игра; и не любимая, а та, в которую принудили играть. Кому-то навсегда достались прятки, кому-то салочки, казаки-разбойники, дочки-матери.
А мне пяти лет от роду выпало копать
на игрушечном погосте маленькой харизматичной похоронщицы Лиды-Лизы. С той детсадовской поры заложенный в подкорку кладбищенский сценарий не отпускал меня, украдкой вёл по жизни прямо к месту моего предназначения.
Человек в современном тоталитарном обществе потребления не способен контролировать ничего, кроме собственного тела. Вся пресловутая шопенгауэровская воля редуцирована до самозапрета на чипсы. Я не могу повлиять на политический строй, но в силах устроить самому себе диетический гулаг, откачать жир, набить болезненную татуху, а на самый крайняк – самоубиться…
А ценности?! Что делать с ними?! Они же гарантия метафизической стабильности общества!
Но безоговорочно соглашусь, что “поют” кладбища в сути об одном и том же, но разными голосами: память о мёртвом сильнее памяти о прошлом; единственная территория, где мы по-настоящему живём, – это люди, на которых мы излучали своё бытие; уходя, они забирают в могилу и наши частицы. Мы ежедневно исчезаем в наших мертвецах, умираем в них. Чем больше было излучения, тем горше ощущение потери, ведь хороним не покойника (его по метафизическому счёту невозможно похоронить, он уже по другую сторону реальности), а самих себя. Поэтому и кладбище бывает только наше, а не чьё-то.
Смерть в современном обществе присутствует как экзистенциальная проблема – “ой, я умру!”, и в качестве рефлекторного действа по поводу смерти ближнего – “как нам побыстрее от него избавиться?”. Из таинства, из события знакового и сакрального смерть превратилась в один большой “упс!”, в конфуз, который нужно побыстрее устранить, вымести из избушки коллективного сознания и быта!
кладбище — такая же Родина, как и Россия, и возможно, самая главная Родина, ведь близких, по большому счёту, хоронят не в землю, а дома. Кладбище не было пресловутым "государством в государстве", покойницким Ватиканом, но какой же немыслимой суверенностью веяло от его пространства! Оно и не нуждалось в каких-то заборах, разве чтоб зрительно огородить от любопытных свою печальную метафизику.
Могильный квартал унылой серостью напоминал окраинную хрущёвскую застройку, приземистые панельки, в
которых обрело приют нищее небытие.
В этом подарке отразилась вся отцовская натура. Только он умел преподнести вроде бы нужную вещь, от которой не было никакой радости и пользы, лишь одни неприятные обязательства – словно вместо желанного щенка овчарки мне поручили досматривать старую больную диабетом пуделиху
Это уже много лет спустя мне разъяснили мои сумрачные учителя, что не энгельсовский обезьяний труд, а именно смерть сделала человека человеком, что осознание собственной смертности и является нашим настоящим рождением. Смерть принимает нас в люди. Действительно, что не родилось, умереть не может.
«Смертельный удар» мы получаем сразу с нашим рождением, и вопрос лишь в том, кто или что нам на этот факт укажет. Байку эту я привожу исключительно как метафору взросления — осознание «личной смерти». Ведь именно с той кладбищенской ночи я впервые задумался, что однажды умру. Детство кончилось.
Она всего лишь привычно раскатывала бульдозером эрудиции возникшую на её пути помеху.
– На кладбища люди ходят, чтобы удостовериться, что у них есть время, – для чего же ещё? Время – удел живых, у мёртвых оно остановилось. Поэтому кладбище – единственное место, где мы по-настоящему чувствуем себя живыми.
Танец живёт, пока его танцуют.