На том основании, что устное слово столь долго и при великом множестве самых неблагоприятных обстоятельств, умело сберечь память о героях народной истории, каковы бы ни были их дела, мы имеем полное и во всех отношениях основательное право заключать, что в то время, когда обстоятельства не были еще столько неблагоприятны, устное слово работало во всей силе и представляло, не смотря на гонения со стороны писаного слова, живую область народного творчества, где русский человек всегда находил истинное удовлетворение эстетическим потребностям своей мысли и чувства. Очень естественно, поэтому, что сказочник, бахар, как и домрачей и гусельник — гусляр, сменившие древних певцов и баянов, сделались, как теперь книга, домашнею необходимостью, без которой не полна была бы жизнь всякого, кому не чужды были человеческие удовольствия. Их могло вытеснить, как и в действительности вытеснило, только писаное, т. е. печатное слово, и то тогда только, когда с половины XVIII ст. и оно поставило себе целью творчество художественное. У старозаветных людей и в начале нашего столетия бахарь-сказочник бывал еще необходимым членом домашнего препровождения времени. Таким образом старого бахаря, домрачея и гусельника мы должны рассматривать, как представителей художественной литературы, свойственной потребностям и вкусам века. Это были поэты, если и не творцы, за то хранители народного поэтического творчества. Но не можем сказать, что они не были и творцами, ибо есть положительные свидетельства, что народная мысль не только свято хранила поэтическую память о минувшем, но с живостью воспринимала и поэтические образы современных событий.
... девятнадцатилетний государь [Алексей Михайлович], внушаемый по всему вероятию патриархом Иосифом, и поддерживаемый в том своим дядькою Морозовым, решился искоренить во всей земле. В 1648 г. по всем городам разосланы были царские грамоты с крепким подтверждением читать их в соборах до воскресеньям и по торжкам в городах, в волостях, в станах, погостах, не до одиножды всем в слух. В этих грамотах, царь, жалея о православных крестьянах, подробно и строго наказывал всему православному миру уняться от неистовства и всякое мятежное бесовское действо, глумление и скоморошество со всякими бесовскими играми прекратить, так что до грамоте вся земля должна была превратиться в один огромный, безмолвный монастырь с монашеским житием и старческим поведением. Ослушников на первый и второй раз велено бить батогами, а в третий или четвертый ссылать в ссылку в украйные городы, а гусли, домры, сурны, гудки, маски и все музыкальные, гудебные бесовские сосуды велено отбирать, ломать и жечь без остатку. Скоморохов же на первый раз бить батогами, в другой кнутом и брать пеню по 3 руб. с человека. Такие же грамоты разосланы были повсюду и от митрополитов, которые грозили ослушникам наказанием без пощады и отлучением от церкви Божией (1657 г.). Замечательно, что охота (псовая, ловчие птицы), столь любимая царем, хотя также отвергнутая отеческими поучениями, как видели выше, была в этих грамотах обойдена молчанием.
В силу постоянного и неутомимого отрицания, господствовавшего в нашей старой жизни, отрицания всех свободных, самостоятельных и самобытных движений жизни, говоря разумеется лишь о сфере мысли и о сфере искусства, — ничто, конечно, общечеловеческое, не должно было развиться в ней из самобытных источников; ничто не должно было органически пройти все степени возраста с зародыша до возмужалости. Страшная изуверная опека мысли, как и не менее страшная, изуверная опека чувства, вообще нрава, обычая, опека воли, держала русское общество целые века в том староверческом умственном и нравственном гнете, в котором не возможны были никакие свободные самостоятельные шаги вперед. Такие шаги могли являться от всякого другого, только не от воспитанника и ученика Домостроев. Поэтому самую свободу таких шагов мы должны были приобретать у немцев, выписывать из-за границы; для русских убеждений она была развратом и потому на русской земле могла являться только в иноземном образе, который служил оправданием всякому явлению, выходящему из круга домостроевских понятий, или из уровня известной низменности и тесноты старинных представлений вообще о свободных и независимых положениях жизни.
Иностранцы бывавшие в Москве в течении XVI и XVII ст. единогласно восхваляют красоту русских женщин; иные (Лизек) присовокупляют, что красоте соответствовали и достоинства ума. Но за то все очень неодобрительно говорят о разных прикрасах женского лица, которые бьют в большом употреблении и по их замечанию только безобразили природную красоту. Один итальянец (Барберини), видевший наших прабабок в половине XVI ст., отмечает вообще, что русские женщины чрезвычайно хороши собою, но употребляют белила и румяна и при том так неискусно, что стыд и срам! О том же свидетельствует Флетчер, говоря, что женщины, стараясь скрыть дурной цвет лица, белятся и румянятся так много, что каждому это заметно; что этого не стараются и скрывать, ибо таков обычай; мужчинам это очень нравится и они радуются, когда их жены и дочери из дурных превращаются в красивые куклы. Из его слов можно заключать, что всякие притиранья в то время вовсе не имели значения искусственных средств подделывать природу, натуру лица или своей красоты, а были, так сказать, необходимою одеждою лица, без которой невозможно было появиться в обществе. [...] это был неизменный обычай, которому противиться не было никакой возможности. «Посещая своих близких или являясь в общество, женщины непременно должны быть нарумянены, не смотря на то что от природы они гораздо красивее, чем в румянах. Это исполняется ими для того, объясняет автор, чтобы природная красота не брала перевеса над искусственным украшением. Стало быть, прибавим мы, это исполнялось для того, чтобы одеть лицо в известный образ красоты, возможно ближе стать под известный, господствовавший в то время, ее тип и идеал, как в действительности и было, о чем скажем ниже.
...воспитанные в обычаях, дававших больший простор женской личности, они, однако ж, в московском дворце, должны были жить так, как повелось исстари, т. е. должны были подчиниться тем понятиям и порядкам жизни, какие повсеместно господствовали в русской земле. А эти понятия почитали весьма зазорным всякое обстоятельство, где женская личность приобретала какой либо общественный смысл. Эти понятия признавали ее свободу и то в известной мере, в одних лишь семейных отношениях и в положениях исключительно семейного общежития. Как скоро общежитие принимало какую либо форму общественности и из домашней, семейной сферы переходило в сферу жизни публичной, тогда и обнаруживалось, что женская личность не имеет здесь своего места, что без особенного зазора в публичном общежитии она не может становиться рядом с личностью мужчины. Известная выработка идей и представлений в этом направлении привела вообще к тому, что женская личность своим появлением в обществе нарушала как бы целомудрие публичного общежития, не говоря уже о том, что собственное ее целомудрие при таком подвиге, в глазах века, погибало окончательно. Одному мужчине исключительно принадлежали интересы общественности. Он один обладал нравом жить в обществе, жить общественно. Женщине оставалась обязанность жить дома, жить семейно, быть человеком исключительно домашним, и в существенном смысле быть вместе с домом и домочадцами только орудием, средством для жизни общественного человека — мужчины.
Такое же детское послушание Домострой налагает и на жену: «жены мужей своих вопрошают о всяком благочинии: како душа спасти, Богу и мужу угодити и дом свой добре строити; и вовсем ему покорятися и что муж накажет, то с любовию приимати (и со страхом внимати) и творити по его наказанию…. а повся бы дни у мужа жена спрашивалась и советовала о всяком обиходе, и вспоминала, что надобеть. А в гости ходити и к себе звати: ссылаться с кем велит муж….» Домострой определяет для жены даже и то, как и о чем с гостьями беседовати. «И то в себе внимати: у которой гостьи услышит добрую пословицу: как добрые жены живут и как порядню ведут, и как дом строить, и как дети и служак учат; и как мужей своих слушают и как с ними спрашиваются и как повинуются им во всем…» Равновесия отношений между мужем и женою Домострой и не предчувствует. Доля жены в нравственном смысле есть доля детская. Она с одной стороны первый из домочадцев, как первый и ближайший слуга мужа, на обязанности которого лежит весь домашний обиход. С другой стороны — она старший из детей, правая рука мужа.
Конечно, на самом деле, положение жены могло быть и в действительности бывало лучше чем то, какое рисуется учением Домостроя. Но лучшим это положение бывало уже по требованиям самой жизни, но ни как не по учению Домостроя, которое, напротив, своими освященными, авторитетными речами отдавало жену в полную опеку мужа, след. ставило ее не только в детские, но и в рабские отношения к нему, и все это утверждало исконивечным уставом доброго и богоугодного жития.
Общество или, точнее, пропитанный идеями всесторонней опеки над личностью, общественный ум чутко и зорко сторожил всякое и малейшее отступление от сознанных им начал жизни и даже от самых их форм. Детство ума он охранял и укоренял тем, что обзывал всякое его движение страшным в то время словом: ересью, а всякую книгу, не входившую в круг его созерцания, еретическою. Детство чувства и воли он охранял и укоренял неустанным преследованием всякого выражения самостоятельности, почитая это гордостью, высокоумием, самонадеянностью и т. п. нравственными грехами, и с этой целью широко развивал идею смирения, а в сущности идею повиновения, безграничного принижения личности во всевозможных видах.
Такова была нравственная опека общества над личностью, действовавшая во имя нравственного совершенства, которое все сводилось, как мы сказали, к всестороннему отрицанию природных человеческих требований и природных человеческих достоинств личности.
«Состояние женщин говорит Герберштейн (еще в начале XVI века) самое плачевное: женщина считается честною тогда только, когда живет дома взаперти и никуда не выходит; напротив, если она позволяет видеть себя чужим и посторонним людям, то ее поведение становится зазорным… Весьма редко позволяется им ходить в храм, а еще реже в дружеские беседы, разве уже в престарелых летах, когда они не могут навлекать на себя подозрения».
В обществе произошло разделение, главною причиною которого было крайнее невежество этого самого общества, воспитанного в самой тесной опеке, в среде бесчисленных запрещений, отречений и анафем; у которого отнята была наука, закрепощена мысль, которое, по этому, не имело способов само поверять действия своих руководителей и учителей и по необходимости шло за ними, как бы на привязи. Очень понятно, что в таком обществе всякое наглое, самоуверенное слово, а тем более всякий фанатизм, даже Фанатизм юродивого должен был почитаться за возглашение самой истины.
Фанатизм всегда и является неизбежным плодом умственной тесноты и умственной ограниченности. И в самом деле, очень трудно было в это время Русскому человеку узнать, на какой стороне правда.
В первую эпоху человеческой жизни в понятиях и представлениях человека господствовал и управлял всею его деятельностью идеал богатыря, т. е. идеал собственной физической силы человека. В то время физическая сила была первою необходимостью для человека, а след. первым, самым высшим, почти исключительным его достоинством. В то время, по естественным причинам, человек везде в своей деятельности должен был богатырствовать, богатырски завоевывать себе положение и побеждать природу больше силою плеча, чем силою ума. Богатырство было исходным началом его жизни, оно же стало и высшим его идеалом. Под влиянием этого-то идеала и созидались постепенно все первобытные воззрения человека: в его меру он мерил и все свои первоначальные отношения, все положения своей жизни.
Очень понятно, что, по физиологическим особенностям своей природы, женская личность не могла приравняться к этому идеалу, к этой первозданной и тогда единственной мере человеческого достоинства.