Он попросил взрослых помнить о том, что к детям нужно относиться с любовью уже за то, кем они были, и с уважением в знак того, чем они могли стать в будущем.
Он попросил детей помнить, что мы не можем оставлять мир в том состоянии, в котором он был, когда мы появились.
– Я думаю о Европе по-польски, – сказал он. – А о Палестине я думаю на иврите. Зато о еде мне думается на идише.
Она говорила, что когда он уходит, вечером он возвращается совсем измученным от того, что должен выворачивать ад наизнанку ради бочки кислой капусты.
Он сказал, что мы дошли до той черты, где мертвые дети больше не производят на нас впечатления.
– Знаешь, о чем я мечтаю? – спросил Корчак. – Я мечтаю о комнате в Иерусалиме, в которой был бы стол и бумага для письма. И прозрачные стены для того, чтобы я не пропустил ни одного рассвета или заката. И я бы был просто тихим евреем, бог весть откуда взявшимся.
Он сказал, что спрашивал у Витоссека, когда, по его мнению, кончится война, и Витоссек ответил – когда немцы будут есть раз в день, а евреи – раз в месяц.
– Знаешь, когда я был маленьким мальчиком, я говорил учителям, что знаю, как изменить мир. Первый шаг был всегда – выбросить все деньги. Правда, на втором шаге мой план всегда обламывался.
Голодной смерти не хватает драматизма, сказал ей Корчак. Она медленная и тягостная.
– Те из нас, кто здесь был, если мы когда-нибудь встретимся после всего этого, – сказал он ей наконец. – Как мы сможем посмотреть друг другу в глаза и не спросить: «Каким это образом тебе удалось выжить?»