Я вспоминаю также — и ничто в то мгновение не могло быть более прекрасным и трагичным одновременно — я вспоминаю, что однажды явился ей, черный и охладевающий, словно герой, поверженный у ног Сфинкса. Я видел, как по утрам ее папоротниковые глаза распахиваются тому миру, где хлопанье крыльев необъятной надежды едва отличимо от другого шума — шума ужаса; они распахиваются тому миру, в котором я различал лишь вечно закрывающиеся глаза. Я знаю, что для Нади это отправная точка ; для иных добраться до нее — уже редкостное и дерзкое желание, которое осуществлялось вопреки тому, к чему принято взывать в минуту, когда все рушится; она сознательно далека от поисков спасительного плота, сознательно далека от того, что оказывается в жизни ложным, но практически необходимым компенсирующим началом.
Я по-прежнему приходил в изумление от ее манеры ориентироваться в жизни, опираясь лишь на самую чистую интуицию и без передышки руководствуясь чудом, но я тревожился все более и более, чувствуя, что, когда я уходил от нее, она снова попадала в водоворот этой жизни, который кружился вне ее и ожесточенно требовал среди прочих уступок, чтобы она питалась, спала.
На рисунке, датированном 18 ноября 1926 года, изображен наш с ней символический портрет: сирена, в образе которой она всегда представляла себя со спины; сирена держит в руке бумагу, свернутую трубочкой; монстр со сверкающими глазами, он возникает из чего-то похожего на вазу с головой орла, покрытой перьями, которые изображают идеи. «Сон кошки», где представлено животное на задних лапах, стремящееся убежать, не видя, что оно привязано к земле гирей и подвешено сверху посредством веревки, которая есть в то же время безмерно разросшийся провод перевернутой лампы. Этот рисунок кажется мне самым таинственным — своего рода торопливый декупаж непосредственно вслед за видением. Еще один декупаж, на этот раз сделанный из двух частей таким образом, чтобы можно было варьировать наклон головы, — ансамбль из лица женщины и кисти руки. «Приветствие дьявола», как и «Сон кошки» — это отчет о видении. Рисунок с каской, а также другой — под названием «Облачный персонаж» — плохо поддающийся репродуцированию, имеют иной источник вдохновения: они воплощают стремление различать силуэты в разводах ткани, в расположении волокон в дереве, в ящеристых прожилках старых стен.
«Вы слышите голоса, превосходно. У вас слуховые галлюцинации»
Каждый раз после посещения сумасшедшего дома я убеждаюсь, что там делают безумцев, точно так же, как в исправительных домах делают бандитов. Что еще может быть возмутительнее этих так называемых аппаратов социальной консервации, которые за малейший проступок, ничтожнейшее нарушение благопристойности или здравого смысла низвергают человека в массу других людей, соседство с которыми может оказаться для него только пагубным, и, самое главное, систематически лишают его отношений со всеми теми, у кого моральное или практическое чувство более устойчиво, чем его собственное?
Событие, в котором каждый вправе ожидать открытия смысла своей собственной жизни, то событие, которое я, может быть, еще не нашел и на пути к которому я ищу самого себя, не дается ценой работы.
Я вынужден принять идею работы как материальной необходимости, в этом отношении я всецело за ее лучшее, наиболее правильное распределение. Пусть мрачные обязательства жизни навязывают мне ее — это так, но заставить меня верить в нее, уважать мою работу или чью-нибудь еще — никогда. Повторяю, я предпочитаю верить, что на дворе божий день, хотя на самом деле ночь. Когда работаешь, ничто не служит жизни.
Употребленное, впрочем, не без основания, в таком смысле, это слово открывает, что все воспринимаемое мною как объективные проявления моего собственного существования, проявления более или менее свободные, есть нечто преходящее в пределы этой жизни из деятельности, поле которой совершенно мне неведомо.
Я бесконечно благодарен ему за то, что он, не желая произвести сенсацию, поведал мне обо всем, что трогало и отвлекало его в часы острейшей тоски, становясь при этом на позицию стороннего наблюдателя; за то, что он, в отличие от большинства поэтов, не «воспевал» абсурдно эту тоску, но терпеливо, незаметно перечислял мне те минимальные и совершенно непроизвольные основания, которые он еще находил, для того чтобы быть — и причем не известно для кого — быть человеком, который говорит!
Я буду говорить без предустановленного порядка и в соответствии с капризом часа, оставляя свободно плавать на поверхности все, что всплывает.
Красота будет конвульсивной или не будет вовсе.
Я видел, как по утрам ее папоротниковые глаза распахиваются тому миру, где хлопанье крыльев необъятной надежды едва отличимо от другого шума — шума ужаса; они распахиваются тому миру, в котором я различал лишь вечно закрывающиеся глаза.
По-моему, любое заключение в психиатрическую лечебницу является насилием.
В водовороте дней я не желаю вспоминать ничего, кроме нескольких фраз, произнесенных передо мной или написанных одним росчерком на моих глазах, тех фраз, в которых я снова четко слышу тембр ее голоса и которые отзываются во мне сильнейшим эхом:
«С исходом моего дыхания, что вашего началом станет».
«Если хотите, я буду для вас абсолютно ничем или одним-единственным следом».
«Когти льва душат грудь винограда».
«Розовый цвет лучше черного, но оба созвучны».
«Пред тайной. Каменный человек, пойми меня».
«Ты мой хозяин. Я лишь атом, дышащий в уголках твоих губ или угасающий. Я хочу коснуться ясности перста, мокрого от слез».
«К чему эти весы, что качаются в темной дыре, наполненной угольными шариками?»
«Не утяжеляйте мысли весом ваших ботинок».
«Я все знала, я столько вычитала в ручьях своих слез».
Жизнь – совсем другое, чем то, что пишут.
кто идет? это вы, надя? правда ли, что по ту сторону, все то, что по ту сторону, присутствует и в этой жизни? я не слышу вас. кто идет? это я один? я ли это?
Прекрасно известное отсутствие границы между не-помешательством и помешательством не располагает меня по-разному оценивать восприятия и идеи, которые суть не что иное, как проявление друг друга в действии.
Существуют софизмы, бесконечно более важные и более веские, чем пусть даже наименее спорные истины: отменять их в качестве софизмов это лишено величия и интереса. Раз софизмы существуют, то именно благодаря им я могу по крайней мере обратиться к себе самому — тому, кто приходит очень издалека на встречу со мною — самим с неизменно патетическим окриком: «Кто идет?». Кто идет? Это вы, Надя? Правда ли, что по ту сторону , все то, что по ту сторону, присутствует и в этой жизни? Я не слышу вас. Кто идет? Это я один? Я ли это?
Всеми силами своего интеллекта я ненавижу это рабство, которое окружающие заставляют меня ценить.
Честные люди, говорите вы, да, честные. Как те, что позволили убить себя войне? Не правда ли? Прямо скажем, герои: множество несчастных и несколько бедных дураков.