Петров не мог объяснить это словами. Это было какое-то чувство, что все должно было происходить не так, как есть, что кроме той жизни, которая у него, имеется еще какая-то: это была огромная жизнь, полная совсем другого, неизвестно чего, но это была не яма в гараже, не семейная жизнь, нечто другое, что-то менее бытовое, и несмотря на огромные размеры этой другой жизни, Петров за почти тридцать лет к ней не прикоснулся, потому что не знал как. Петрову иногда казалось, что большую часть времени его мозг окутан чем-то вроде гриппозного бреда с уймой навязчивых мыслей, которые ему вовсе не хотелось думать, но они лезли в голову сами собой, мешая понять что-то более важное, чего он все равно не мог сформулировать.«Ну вот смотри, – попробовал объяснить Игорю Петров. – Я – слесарь. Я всю жизнь буду слесарем. Я это уже понял. В обычные дни я даже не вспоминаю об этом, ну, слесарь и слесарь, чего в этом плохого? Просто накатывает иногда, когда я осознаю, что уже всю жизнь свою наперед знаю, даже конец примерно свой представляю. Вопрос только в том, кто первый скопытится – я или Паша, кто на чьих похоронах будет гулять, вот и всё. А я после себя ничего не оставлю, кроме сына, тут меня Паша переиграл, потому что у него тупо больше детей. И вот, когда я понимаю, что вся жизнь моя наперед расписана, как бы набросана карандашом, и только контуры осталось обвести – вот от этого тяжело. Вот тогда я начинаю бычить на всех».
Петрова знала, конечно, что любовь к чтению – далеко не показатель будущего жизненного успеха, вот, например, они – библиотекари, что они получили через свою любовь к чтению? Или ее муж, который любил читать с самого детства, рисовал, но был при этом обычным автослесарем? И все равно, при виде детей, прибегающих в библиотеку, Петрова чувствовала зависть перед их родителями. Иногда и завидовать-то вроде было нечему, некоторые дети были одеты хуже, чем Петров-младший, выглядели какими-то недокормленными, и все равно Петрова завидовала.
Нынешний институт демократии исходит из того, что среднее арифметическое – истина, а это не так.
Что за бзик на оленей был в семидесятые и начале восьмидесятых, когда, предположительно, эта кофта была связана – Петров не понимал, но предполагал, что это было этакое ритуальное призывание автомобиля «Волга» в семью.
Получается, что выбирают не тех, кто может управлять страной, а тех, кто хочет ей управлять. А это две большие разницы.
Вообще, у Петрова возникало ощущение, что родители растили его только для того, чтобы он зачал им внука, если бы внука можно было получить как-нибудь опосредованно, избегнув возни с самим Петровым, – родители бы с удовольствием последовали этому рецепту.
«…………», – равнодушно подумалось Петрову.
Только когда у Петрова появился ребенок, он познал это безобидное садистское удовольствие – намазать «Звездочкой» у болеющего сына под носом и наблюдать, что тот не может открыть глаз, слезящихся от ментоловых паров.
но Игорь честно дошел до ближайшей урны, совершенно пустой, хотя рядом с урной было столько окурков, будто урна ждала кого-то на свидание и много курила
Петрова задавалась целью перечитать всего Крапивина, но он писал быстрее и книги его выходили стремительнее, чем она осиливала очередную, поэтому она взялась за писателей, чей творческий путь был уже окончен и прочно зафиксирован могильной плитой.
Ни одна из человеческих задумок не проходит так, чтобы прошло безукоризненно. По-настоящему доброе или злое дело люди могут делать только несознательно
Физрук, узнав про философский факультет, пошутил: «А ведь так бегал и прыгал хорошо, Женька, ну, что ты? Мог бы человеком стать, эх». Почему-то после этой фразы у жены физрука возникла мысль обсудить предрассудок насчет того, что физруки – это вроде католических священников, только с уклоном на старшеклассниц.
«Вот да, кстати, – удивился физрук. – Особо не замечал среди друзей, потому что в тыкву могу дать, но какие-то шутки действительно прослеживаются, что-то там про цветники всплывает иногда, но мимоходом. Надо будет ухо повострее держать. А еще можно ведь сказать, что у трудовиков слава католических священников, только с уклоном на портвейн».
Она, кажется, не выходила на улицу, позволив себе расслабиться, напялить на себя какую-нибудь ветровку, какие-нибудь кроссовки и быстренько слетать до магазина, нет, одевалась она всегда так, будто по пути могла умереть и опасалась, что любой предмет одежды на ее трупе может быть обсмеян в случае чего. На прикинутых в основном в такое походное, спортивное, под запах дыма, она отбрасывала парадоксальную тень свадьбы или новогоднего корпоратива своим светлым брючным костюмом кремового цвета со свободными рукавами и фалдами пиджака, на ногах у нее были босоножки под цвет костюма. Да, она была несколько полнее, чем остальные женщины вокруг, но это уже не той полнотой являлось, как когда Маша только выкинула Вову, это уже была такая полнота с явными признаками бега по утрам или еще чего такого усердного.
«А про что вы пишете?» – спросила Маша, неизвестно на какой ответ надеясь. Еще в телефонных разговорах десяти с лишним летней давности Дмитрий бесился с чьего-то интервью с этим вопросом: «Как на это можно ответить? Про производство, про недостатки в некоторых сферах промышленности? Про конфликты в современной семье? Я так понимаю, что дамочка, которая вопрос задавала, она ждала ответа, что про любовь автор пишет, или про войну, такое что-то простое, что можно сразу объять мозгом ее, как на торрентах такие разделы: драма, комедия, ужасы, детектив, романтическая комедия». И на этот раз сдерживаемое раздражение отразилось на мимике Дмитрия.
«Да я всякую байду пишу, про все подряд, все равно про жизнь выходит, которая сейчас», – сказал Дмитрий.
«Ну, вот, сюжет хотя бы одной книги можете коротко рассказать?» – не замечая мук Дмитрия, спросила Маша.
«У меня в одной книге ученые открывают, что вселенная на самом деле коллапсирует сразу же, как только возникает, а мгновения человеческой жизни, да и жизни вообще, да и вообще всего – это такие фрагменты совершенно случайные, просто мы переживаем их как нечто упорядоченное, а там между одним осмысленным обрывком и другим – триллионы других коллапсов, что каждый миг нашей вселенной не всегда даже и по порядку и составлен, но поскольку имеется некое абсолютное время, которое существует сразу целиком, мы живем в этом и даже не замечаем, что живем случайным образом и гибнем каждую секунду, даже не секунду, а каждую долю секунды».
Дмитрий замолк на полуслове, потому что хотел продолжить, но заметил разочарование Маши и рассмеялся: «Там еще все скучнее, потому что растянуто на пятьсот страниц. Ну а чего вы ждали? Что я пишу истории о том, как девушка из провинции познакомилось с красавцем олигархом из латиноамериканской страны, он оказывается связан с наркомафией, и ей приходится спасаться и от колумбийских головорезов и ждать его из российской тюрьмы, чтобы потом воссоединиться на яхте в Тихом океане?»
«Нет, я все же не такая идиотка, – тонко улыбнулась Маша, почуяв издевку. – Я ожидала ответа, что вы пишете про жизнь, что-нибудь такое».
«Ну, понятно, что я пишу про жизнь, – слегка кипятясь, заметил Дмитрий. – Покажите мне хотя бы одного автора, который про жизнь не пишет или не писал, вот был бы номер на самом деле».
На какое-то время Вера забросила писать песни, потому что Лена, не выдержав однажды всей этой фальши, не музыкальной, а словесной, рискуя себя раскрыть, совершила яростный разбор Вериных песен, долго и страстно говорила, что любовь должна чувствоваться между словами, что если пишешь про любовь, то не нужно все время использовать это слово, в этом и смысл текста, чтобы получить эстетическое переживание, угадав даже в простом тексте (даже совершая незначительное умственное усилие, но все равно совершая же) – про что, собственно, текст. Вот «Мое сердце остановилось» как пример, там нигде ни слова про любовь, или вот «Колыбельная» Вериного любимого «Аффинажа». Где там есть хоть одно слово «любовь»? Но понятно же, что про любовь эти песни и есть. А так получается, что слово «любовь» есть, а самой любви в тексте – ноль. «Что хотел сказать автор, – скептически, но неуверенно ответила на это Вера, подразумевая слова учителя литературы. – Представь себе, но автор правда хочет что-то сказать, иначе бы не говорил».
Она <...> почитала книгу с тумбочки возле кровати, затосковав, что это Салтыков-Щедрин в самом его грустном воплощении, а именно – Салтыков-Щедрин рассуждающий о чем-то уже совсем незнакомом ей без сносок, но рассуждающий бодро и неснотворно...
Лена попыталась вспомнить, как там было у Блока, что-то вроде: «Впрочем, что безумие? Род человеческий – яма, полная нелепостей и гибели; пускай пьяная б..дь, серая, как подушка, бредет, поминутно спотыкаясь, по деревянному тротуару улицы, где блевотины и грязи больше, чем мостовой. Если ты видишь ее бледной незнакомкой, то есть ли разница: какова она на самом деле, если для тебя она именно такая? Да, такой взгляд неумен, но мы и не об уме сейчас, право слово. Вот живет человек без того, без этих строчек: по четыре, по шесть, по восемь, и живет прекрасно, однако стоит ему узнать, что имеется вот такой вот стишок, не другой какой-то, каких много, а именно вот такой, который все в нем внезапно переворачивает, и человек удивляется: как я жил без него? что я без него был? был бы я – я без него. Такой, как я есть теперь?
Условие задачи: имеется некая персона и некое слово. Что удивительно: решений бессчетное количество, и все они единственно верные».
... решила закупиться какой-нибудь дрянью сомнительного разлива, каким-нибудь алкогольным эквивалентом «Доширака».
Долго описывать, как ветер гнет травку в поле, как коровка с рыжими и белыми пятнами стоит – это почему-то серьезно. Фигу власти показывать – серьезно. Это притом, что можно уже не фигу показывать, можно прямым текстом говорить – нет! будем показывать фигу, притом что власть просто видом своего финансового благополучия показывает не просто фигу, а х…ем водит в ответ по грустным мордам этих всех несчастных людей, и меня в том числе. Вот это серьезно, да.
Это не стишок, да? Это что-то большее гораздо, хотя так вроде скалам восходящий обычный. Но тут прямо крутость ступеней невероятная и необъяснимая. Сколько лет пытаюсь что-то похожее повторить, но так и не смог. И, поздравляю, ты тоже, скорее всего, не сможешь, настолько «скорее всего», что честнее было бы сказать, что ты не сможешь так же, хотя и будешь пытаться, а остановиться пробовать не сумеешь, если окончательно не спрыгнешь с этого дела, или если «холодок» не схватишь. Издержки профессии.
Дмитрий воспринял вполне себе радостно и признался, что его тоже уже начинает тяготить роль пушера, что раньше он вставлялся максимум раз в месяц, когда совсем уже было невмоготу, а после знакомства с Леной все время почти бродит как во сне, и сердчишко начинает пошаливать, или это кажется, что оно пошаливает, потому что последние Ленины стихи были нисходящими скаламами, и от-туда же это чувство катящейся под откос жизни.
«Ощущение катящейся под откос жизни — от самой твоей жизни, Дима», — хотелось сказать Лене.
Когда массажистка принималась говорить что-нибудь, казалось, что паузы между словами, должно быть, вызваны тем, что массажистка вынуждена убирать из речи матерные слова.
«Однажды только встретил рассказчика, который из всего делал эпос, у него поход за пивом превращался во что-то такое гомеровское, банальное перечисление того, как он проснулся, морду бритвой поскоблил, стал подходящие носки, а потом кроссовки выбирать – все развертывалось в такие истории и описания, но тут мне просто шляпу хотелось снять, настолько это было великолепно, человек всю жизнь прожил и даже не понял, что мог книги писать великолепные, вот буквально включал бы диктофон, говорил, ходя до магаза и обратно – все! И я ему это сказал, но он даже не понял: о чем это».
У тебя такой характер, что кажется, будто после каждого дня у тебя есть в запасе еще один день, а кроме этого Екатеринбурга у тебя имеется еще один Екатеринбург, в котором ты и живешь.
Телефонный голос Михаила был гораздо приятнее того уличного, который Лена слышала: гораздо моложе, ниже, без съезжания в сиплость. Было бы неплохо, если бы телефонный голос Михаила оказался внутри мрачного однокурсника.