Он вернулся, закаленный в огне сделанного выбора, и в этом же огне сгорели все дедовы причуды. Все дедово безумие сгинуло навсегда и теперь уже не сможет снова воскреснуть в нем. Он спас себя от той судьбы, которую предвидел, стоя в гостиной учителева дома и глядя в глаза слабоумному мальчонке; предвидел, как будет тащиться вслед за кровоточащей вонючей безумной тенью Иисуса, не имея ни малейшего представления о том, что ему нужно.
Этот мир был создан для мёртвых. Ты только подумай, сколько в мире мёртвых… Мёртвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мёртвый будет мёртв в миллион раз дольше, чем проживет живой.
Не нужно было ни заглядывать в глаза чудищ, ни созерцать горящие кусты. Он просто понял с отчаянной уверенностью, что должен окрестить этого мальчика и пойти по стезе, уготованной для него дедом. Он понял, что призван быть пророком и что путь сей привычен миру. В бездонном зеркале его черных зрачков, неподвижных и остекленевших, отразилась другая бесконечность. Он увидел собственный образ: изможденный мальчик бредет, едва переставляя ноги, вслед за кровоточащей, смрадной, безумной тенью Иисуса, и бродить ему до тех пор, пока он не получит воздаяние свое — разделенные рыбы, преумноженные хлеба. Господь сотворил его из праха, наделил его кровью, плотью и разумом, наделил способностью проливать кровь, чувствовать боль и мыслить и послал его в сей мир, исполненный бедствий и пламени, только для того, чтоб окрестить слабоумного мальчика — которого по большому счету Он вообще не должен был создавать, — да еще и выкрикивать при этом бессмысленные слова пророчеств. Он попытался крикнуть «НЕТ!», но это было все равно что кричать во сне. Тишина тут же впитала его крик и поглотила его.
Самогон гнал — а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.
Улыбка была едва заметной, такой, что к любому случаю подойдет.
Дед провёл в психушке четыре года, потому что только через четыре года до него дошло: чтобы выбраться оттуда, нужно прекратить пророчествовать в палате.
Он носил свое одиночество, как мантию, кутаясь в него, как в одежду избранника
— Я рождён на поле скорбей, из чрева шлюхи. — Он выпалил это с такой гордостью, как будто предъявлял права на принадлежность к королевской крови.
Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.
Он был полной противоположностью всему, что обычно нравится человеку в детях.<...> У него был взгляд не ребенка, а взрослого; взрослого, пораженного неизлечимой душевной болезнью. Такие лица она видела на каких-то средневековых картинах, где мученикам отпиливали руки и ноги, а по выражению их лиц было понятно, что ничего существеного они не теряют.<...> Ей показалось, что все глубины извращенности людской отразились на этом лице плюс смертный грех упрямого отречения от своего же собственного блага.
- Этот мир был создан для мертвых. Ты только подумай, сколько в мире мертвых, - сказал он, а потом добавил, словно ему была явлена цена всей тщеты людской: - Мертвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мертвый будет мертв в миллион раз дольше, чем проживет живой.
Он всегда был готов признать другого человека дураком или шлюхой. Единственное, на что годен пророк, - так это признать, что кто-то другой - дурак или шлюха.