Создаем ли мы искусство, чтобы победить или, по крайней мере, иметь возможность отрицать смерть?
Чтобы превозмочь ее, поставить ее на место? Можешь забрать мою плоть, можешь забрать эту мякоть из моего черепа, где таится все понимание и воображение, которыми я обладаю, но ты не сможешь забрать то, что я создал с их помощью. Это ли наш подтекст и наша мотивация? Скорей всего — да, хотя sub specie aeternitatis (или даже тысячелетия-другого) это лишено всякого смысла. Гордые строчки Готье, которые так воодушевляли меня в свое время — все проходит, остается только искусство; короли сходят в могилу, а написанные при них стихи живут дольше, чем бронзовые изваяния, — сейчас кажутся подростковым утешением. Меняются вкусы; то, что было правдой, становится общим местом; целые направления искусства уходят в небытие. Даже примеры величайшего триумфа искусства над смертью смехотворно непродолжительны. Писатель может рассчитывать на еще одно поколение читателей — два-три, если повезет, — и ему кажется, что он презрел смерть; тогда как это не более чем царапина на стене камеры смертников. Мы делаем это, чтобы сказать: я тоже был здесь.
Писатель мало властвует над своим характером и никак над историческим моментом, и он только частично распоряжается своей эстетикой.
«Возможно, тот факт, что Бог недоступен пониманию, — сильнейший аргумент в пользу Его существования».
Если вы верите и оказывается, что Бог есть, вы выиграли. Если вы верите, а оказывается, что Бога нет, вы проиграли, но и вполовину не так сокрушительно, как если бы вы решили не верить, а после смерти выяснилось бы, что Бог все-таки есть.
Ярость воскрешенного атеиста – вот на что стоило бы посмотреть.
В молодости я ужасно боялся летать. Книга, которую я выбирал в дорогу, всегда была той, какую я полагал достойной быть найденной на моём трупе. Я помню, как читал "Бувара и Пекюше" на рейсе Париж-Лондон, уговаривая себя, что после неизбежной катастрофы: а) смогут опознать тело, на котором она будет найдена, б) Флобер во французском карманном издании выживет в крушении и пожаре, в) когда её обнаружат, на ней будет лежать чудесным образом сохранившаяся (хотя, возможно, отделенная от тела) рука, а окоченевший палец будет отмечать особенно восхитивший меня абзац, что таким образом примут во внимание мои потомки. Правдоподобная история - а я, естественно, во время полёта был слишком напуган, чтобы сфокусировать внимание на романе, чьи ироничные истины в любом случае ускользали от юных читателей.
Я практически излечился от своих страхов в аэропорту Афин. Мне было лет двадцать пять, и я приехал на свой рейс сильно заранее - настолько заранее (так уже хотелось домой), что вместо нескольких часов у меня был целый день и несколько часов перед полётом. Билет нельзя было поменять, у меня не было денег вернуться в город и найти гостиницу, так что я разместился в аэропорту. Опять-таки, я помню книгу - попутчика в катастрофе, - которая была со мной: томик "Александрийского квартета" Даррелла. Чтобы убить время, я забрался на смотровую площадку на крыше терминала. Оттуда я наблюдал, как взлетали и садились один самолёт за другим. Какие-то из них, наверное, принадлежали сомнительным авиакомпаниям и управлялись пьяными пилотами, но ни один не разбился. Я видел, как не разбились десятки самолётов. И эта наглядная, а не статистическая демонстрация безопасности полётов убедила меня.
Известно, что крайняя физическая боль лишает нас способности говорить; с большим прискорбием приходится признать, что боль душевная имеет то же действие.
«Величайшая трагедия жизни состоит не в том, что люди гибнут, а в том, что они перестают любить»
Если и есть на свете место печальнее кладбища, то это кладбище, на которое никто не приходит.
В июне 2006-го в киевском зоопарке некий гражданин слез по веревке в островной вольер с тиграми и львами. Пока длился спуск, он кричал в сторону изумленной толпы зевак. Один из очевидцев приводит его слова: «Кто в Бога верит, того львы не тронут», а затем — откровенно с подначкой: «Господь спасет меня, если Он есть». /Провокатор-метафизик/ достиг земли, разулся и направился к животным, после чего раздраженная львица сбила его с ног и перекусила сонную артерию. Доказывает ли это, что: а) гражданин был
сумасшедшим, б) Бога нет, в) Бог есть, но не явил себя, поскольку не ведется на такие дешевые уловки, г) Бог есть и только что продемонстрировал, какое у Него чувство юмора, д) все вышеперечисленное неверно.
Я не верю в Бога, но мне Его не хватает.
Филип Арьес заметил, что как только смерти стали действительно бояться, о ней перестали говорить. Увеличение длительности жизни только осложнило дело. Поскольку вопрос этот теперь не кажется настолько срочным, поднимать его стало убийственно дурным тоном.
Как у каждого писателя будет последний читатель, так у каждого мертвеца — последний посетитель.
Мой друг Р. недавно спросил меня, как часто я думаю о смерти и при каких обстоятельствах. Как минимум каждый божий день, ответил я; еще периодически случаются ночные приступы.
«Ирония не сушит траву. Она только выжигает сорняки».
И верующие, и неверующие на протяжении веков равно искусны и отвратительны в своих преступлениях.
В опросах об отношении к религии часто встречается приблизительно такой ответ: «Я не хожу в церковь, но у меня свое личное представление о Боге». Заявления подобного рода вызывают уже у меня реакцию философа. Какое же это жеманство! У вас может быть свое личное представление о Боге, но есть ли у Бога Его личное представление о вас?
Не важно, что стоит у тебя на могиле. В иерархии мертвецов значение имеет только количество посетителей. Что может быть грустнее могилы, на которую никто не приходит?
Мы помещаем животных в концлагеря, пичкаем их гормонами и нарезаем их так, чтобы они как можно меньше напоминали нам то, что когда-то кудахтало, блеяло или мычало.
Мы оба с нетерпением ждали бесценных моментов, когда бабушкин живот урчал настолько громко, что пробуждал дедушку из глухоты с вопросом: «Телефон, да?»
Он умер современной смертью: в больнице, без семьи, разделив последние минуты с сиделкой, месяцы, даже годы спустя после того, как медицина научилась продлевать жизнь до состояния, когда условия, на которых ее предлагали, уже особенно не вдохновляли.
Мой брат помнит ритуал - я не видел такого ни разу, - который он называл Чтением Дневников. Бабушка и дедушка вели дневники по отдельности и вечерами порой развлекались, зачитывая друг другу то, что внесли туда на той же неделе несколько лет назад. Записи, несомненно, отличались известной банальностью, но часто приводили к разногласиям. Дедушка: "Пятница. Работал в саду. Сажал картошку". Бабушка: "Чушь. Весь день шел дождь. В саду мокро - работать невозможно".