Суды надо упразднить, законы надо упразднить, полицию надо упразднить, тюрьмы надо упразднить. Вся система больна. Потому я и ебусь напропалую. И ты будешь, если посмотришь на всё моими глазами.
В наше время нет тех перспектив, которые люди рисуют в своем воображении. Это значит, что мы глубоко заблуждаемся - во всем. Достоевский заранее обследовал местность и обнаружил, что дорога заблокирована на каждом боковом повороте. Достоевский - человек пограничный, в глубинном смысле. Он рассматривал одну позицию за другой на каждом опасном, сулящем надежду, поворотном пункте и обнаруживал, что для нас, какие мы есть, выхода нет.
Но даже мы, как ни презренны мы в своей слабости, испытываем порой некое подобие этой истинной, бескорыстной любви. Кто из нас в слепом поклонении недоступному предмету обожания не говорил себе: “Ну и что, что она никогда не будет моей? Главное - она есть, и я могу обожать её и поклоняться ей вечно!” При всей несостоятельности такой возвышенной точки зрения любящий, который рассуждает подобным образом, стоит на твердой почве. Он познал миг чистой любви. А с этим не сравнится никакая другая любовь, сколь бы светла, сколь бы долговечна она ни была.
Как ни мимолетна бывает такая любовь, вправе ли мы применительно к ней говорить о потере? Потерю здесь можно усматривать лишь в одном - и как это понятно истинно любящему! - в отсутствии неугасающего влечения, возбуждаемого другим. До чего же сер и уныл тот роковой, злосчастный день, когда любящий вдруг осознает, что он больше не одержим, что он, так сказать, излечился от своей великой любви! Когда он, пусть даже неосознанно, упоминает о ней как о “безумии”. Чувство облегчения, появляющееся в результате такого пробуждения, может заставить человека совершенно искренне уверовать в то, что он вновь обрел свободу. Но какой ценой! И какая худосочная эта свобода! Не бедствие ли - снова и снова взирать на мир будничным взглядом, с будничной житейской мудростью? Не тоскливо ли снова оказаться в окружении давно знакомых, заурядных существ? Не мучительно ли убеждать себя в том, что надо, как говорится, жить дальше, когда брюхо у тебя набито камнями, а рот - гравием? Обнаружить пепел, кучи пепла там, где некогда сияли светила, чудеса на чудесах, небеса на небесах, и всё это множилось, множилось и множилось, словно возникая из неведомого волшебного источника!
Как можно быть неудачником, если ты продолжаешь бороться, продолжаешь сопротивляться?
Представь себе, если сможешь, что наступило завтра и ты проходишь мимо этого места в поисках того, кто даст тебе десятицентовик. Меня здесь уже не будет — я буду на «Иль-де-Франс». Идешь, значит, ты, в горле пересохло и все такое, а навстречу тебе хорошо одетый мужчина, которому нечем заняться… вроде меня… и вот он плюхается… на эту скамейку. И что делаешь ты? Подходишь к нему со своей обычной просьбой: «Подайте десять центов, мистер». Мужчина отрицательно качает головой. Нет! И вот тут ты делаешь удивительную вещь — то, что я только что придумал. Не убегаешь поджав хвост, а спокойно стоишь и улыбаешься… по-доброму улыбаешься. А потом говоришь: «Я пошутил, мистер. Не нужны мне десять центов. Вот вам доллар и да благослови вас Господь!» Понял? Здорово, правда?
А он прав. Кто я, как не лодырь, врун, трепло и ни на что не годный сукин сын? Никогда в жизни никто так не унижал меня. Пожалуй, стоит написать мистеру Ларраби письмо и признаться, что человек, чья речь произвела на него такое сильное впечатление, всего лишь лживый, бесчестный и бездарный тип. От отвращения к себе я весь пошел красными пятнами. Если бы тогда из земли выполз червяк и повторил слова Джима, я, наверное, склонил бы перед ним стыдливо голову и промямлил нечто вроде: «Вы абсолютно правы, мистер Червяк. Мне остается только распластаться на земле подле вас и отныне ползать в грязи».
Только на днях я наткнулся в старой записной книжке на такую мысль — кажется, выписанную из Бердяева: «После Достоевского человек уже не тот, что до него»
Предпочел бы другого соперника. Люди с сексуальными отклонениями нравятся мне не больше, чем шестипалые люди.
лучше ответь-ка мне сначала — знаешь ли ты, что такое любовь? Признайся, была ты хоть раз влюблена в мужчину? Я знаю, ты любила собаку, и еще ты рассказывала, как занималась любовью с деревьями. Знаю и то, что в тебе больше любви, чем ненависти, все же — знаешь ли ты, что такое любовь? Предположим, ты встречаешь двух безумно влюбленных друг в друга людей… Как ты думаешь, твоя любовь к одному из них усилит их взаимную страсть или, напротив, разрушит? Скажу иначе. Может, так будет яснее. Предположим, ты считаешь, что тебя можно только жалеть, и вдруг видишь: кто-то испытывает к тебе подлинное чувство, настоящую любовь — будет для тебя иметь значение пол этого человека, женат он или замужем, будет или нет? Я хочу знать, примешь ты смиренно это чувство? Или захочешь завладеть этим человеком? Превратить его в свою собственность?
Никогда не напишу книгу, которая устроит издателей. Я и так написал уже слишком много книг-призраков. Понимаешь, что я имею в виду? Миллионы и миллионы слов — и все в голове. Позвякивают там, как золотые безделушки. Я устал их мастерить. И сыт по горло этими лихими кавалерийскими набегами… в ночи. Теперь каждое мое слово будет стрелой, разящей цель. Отравленной стрелой. Ею я поражу книги, писателей, издателей, читателей. Писать на потребу публики — не для меня. Мне хочется писать для сумасшедших — или для ангелов.
В распоряжении маркиза де Сада было достаточно времени, и он — воздадим ему должное — многое передумал, впрочем, с его выводами я не согласен. Я вспомнил Маркиза потому, что хочу сказать вам одну вещь: сидеть в тюрьме не страшно… если у вас живой ум. Хуже самому заключить себя в тюрьму, в духовную тюрьму. А ведь так живет большинство людей. В любом поколении по-настоящему свободны только единицы. Если посмотреть вокруг незашоренными глазами, видно, что наша жизнь — фарс. Грандиозный фарс.
Только представьте, что человек тратит свою жизнь на то, чтобы защищать или осуждать других людей! Наше судопроизводство — бред сумасшедшего. От того, что мы имеем законы, никому не легче. Все это дурацкая игра, которой присвоили эффектное название. Возможно, я уже завтра буду восседать в кресле судьи. Улучшится ли мое мнение о себе из-за того, что теперь меня станут величать судьей? Разве изменюсь я хоть на малую толику? Ни в коем случае. Я опять включусь в спектакль… Только теперь буду играть роль судьи. Поэтому осмелюсь утверждать, что все мы изначально обмануты. Я хорошо понимаю, что у всех в этой жизни есть роли, и единственное, что мы можем, — это играть на пределе своих возможностей.
Когда тот, кто идет путем зла, кто переживает опыт зла, начинает думать, что зло его обогащает, что злость лишь момент добра, момент его восхождения, он падает еще ниже, разлагается и погибает, отрезывает себе путь к обогащению и восхождению. Только изобличение зла, только великое страдание от зла может поднять человека на большую высоту.
Как узнать, что в один прекрасный день у тебя появятся крылья, что, подобно колибри, ты станешь порхать в воздухе, помахивая радужными крылышками? Да никак. Ты можешь только надеяться, молиться и биться головой об стену.
Когда дела настолько плохи, что не видишь выхода, остается только одно — убить другого или себя. Или обоих. Иначе есть опасность превратиться в посмешище.
Поразительно, какую можно развить активность, когда не с чем сразиться, кроме своего отчаяния. Все происходит как бы само по себе. И превращается в драму… в мелодраму.
Жить только разумом, одним разумом - надежный путь к полной пустоте.
Мой единственный читатель… Позже я сменю его на идеального читателя, на этого любезного сердцу шельмеца, этого бесценного плутишку, с которым смогу говорить так, словно сказанное имеет отношение только к нему и ко мне. Почему я указываю и себя? А разве этот идеальный читатель не мое alter ego? Стоит ли создавать собственный мир, если он понятен Тому, Дику и Гарри? У них есть тот мир, в котором мы живем и за который они цепляются как утопающий за соломинку, хотя и заявляют, что ни во что его не ставят. И разве не странно, что те, кто отказывается создать свой мир или слишком ленив для этого, так хотят захватить наш? Кто топчет ногами цветочные клумбы? Кто бросает окурки в купальню для птиц? Кто мочится на цветущие фиалки? Нам ли не знать, как ретиво вы листаете книгу, страница за страницей, выискивая «клубничку». Вы всюду наследили, вы все изгадили. Это вы убиваете гениев, уродуете титанов духа. Вы, вы — либо любовью и восхищением, либо завистью, злобой и ненавистью. Тот, кто пишет для вас, подписывает себе смертный приговор.
Но больше всего меня тревожила мысль об одиночестве художника и тщетности его усилий. За свою жизнь я встретил только двух писателей, которых мог назвать художниками: Джона Каупера Повиса и Фрэнка Харриса. Первого я знал по лекциям, которые посещал, а со вторым познакомился, выступая в роли подручного портного, приносил ему одежду, помогал примерять брюки. Была ли моя вина в том, что я не сумел войти в этот круг? А собственно, как мог я познакомиться с другим писателем, художником или скульптором? Нахально вломиться в его студию, заявить, что я мечтаю писать, рисовать, лепить, танцевать? Где обитают представители богемы в нашем огромном городе? Говорят, в Гринич-Виллидж. Я жил там, ходил по улицам района в любое время суток, забредал в кафе и чайные, галереи и музеи, книжные магазины, дешевые ресторанчики, винные погребки и забегаловки. Да, я сиживал в тех же кабаках, что и Максуэлл Боденхейм, Садакичи Хартман, Гвидо Бруно, но никогда не встречал там фигур ранга Дос Пассоса, Шервуда Андерсона, Уолдо Фрэнка, Э.Э. Каммингса, Теодора Драйзера или Бен Гехта. Даже призрак О'Генри не витал там. Где они обитали? Некоторые были уже за границей, где вели счастливую жизнь изгнанников или диссидентов. Они не нуждались в обществе других литераторов, во всяком случае, таких новичков, как я. Но как было бы чудесно, если б в те дни, когда мне это было так нужно, я бы встретился и поговорил с Теодором Драйзером или Шервудом Андерсоном, которого боготворил! Несмотря на всю мою неопытность, нам, возможно, было бы что сказать друг другу. И тогда, быть может, я обрел бы веру в себя и начал писать или уехал за тридевять земель искать удачи в чужих странах.
В мире нет больше того, что зовется душой.