Из командиров, пришедших два дня назад на вокзал, Ковалев был убит последним.
Младший командный состав был также почти целиком выведен из строя.
Старший сержант Додонов, подавленный страхом, отлеживался, на него никто не смотрел, никто не обращался к нему.
Старшину Марченко тяжело контузило тем же снарядом, которым был убит Ковалев; он лежал неподвижно, и кровь текла у него из носа и ушей.
Но и после гибели Ковалева красноармейцы продолжали вести огонь по немцам. В бою, шедшем до этого часа, Конаныкин, Филяшкин, Шведков, Ковалев, политруки, комвзводы стреляли как рядовые красноармейцы — и это было естественно и законно. После их гибели принял команду рядовой красноармеец — и это также было естественно и законно.
В обычной жизни немало людей являются скромными, непроявленными вожаками. Об их душевной силе знают те, кто соприкасается с ними в труде, ее чувствуют, на нее оглядываются, но часто о ней и забывают. Есть две ценности человеческого характера — одна в умении быстро, толково и правильно понять изменения жизненной поверхности, вторая ценность — в духовной, неизменной и упрямой глубине.
В те времена, когда драма раскрывается не на поверхности, а в глубинах человеческих душ и сердец, такие люди выступают вперед, и их скромная сила становится явной.
В бою с завоевателями горсти окруженных красноармейцев, людей, для которых в грозный час единственной действительностью стало простое в жизни добро мирных, трудовых людей и ополчившееся на это добро кровавое зло поработителей, для людей, ответственных в этом простом и главном перед своей собственной совестью, Вавилов стал человеком не менее сильным, чем сам командующий армией.
В два часа в полной темноте началось совсем новое, страшное и незнакомое,— ночная атака.
Немцы не жгли ракет. Они ползли со всех четырех сторон. Всю ночь шла резня. Не стало видно звезд, их закрыло облаками, и казалось, тьма пришла, чтобы люди не глядели в остервенелые глаза друг другу.
Все пошло в ход: ножи, и лопаты, и кирпич, и кованые каблуки сапог.
В темноте раздавались вскрики, хрип, пистолетные выстрелы, одиночные удары винтовок, короткое карканье автоматов.
Немцы ползли кучами, давили тяжестью: всюду, где начинался шум, драка, они появлялись десятками против одного или двух, во мраке били ножами, кулаком, подбирались к горлу. Их охватило остервенение.
Они осторожно перекликались между собой, но тотчас по немецкому голосу ударял выстрел скрывавшегося в развалинах красноармейца. Едва пытались они посветить условным зеленым либо красным светом электрического фонарика, как быстрые вспышки выстрелов заставляли их гасить огонь, прижиматься к земле. А через минуту вновь возникала возня, тяжелое дыхание, скрежет металла.
Но, видимо, у немцев был план, они не ползли кто куда.
Постепенно все сужался круг обороны, и там, где недавно еще лежали в боевом охранении красноармейцы, становилось совсем тихо, затем ухо ловило чужой шепот, воровато перемаргивались зеленые и красные огоньки. А вскоре в новом месте раздавался злой, отчаянный крик, шумел камень, ударял выстрел. А через минуту уже на новом месте быстро мелькал зеленый свет тайного фонарика…
Мелькнула желтая зарница, одиноко ударила ручная граната, поднялось смятение, пронзительно залился командирский свисток, потом сразу стало тихо, и снова мелькнул зеленый огонек, а ему подмигнул на секунду красный и погас… Стало совершенно тихо, и опять мелькнуло красно-желтое пламя, точно кто-то на миг открыл дверь деревенской кузницы и вновь захлопнул ее, ударила граната, и голос протяжно затянул: «А-а…» — и вдруг живой крик оборвался, бултыхнул в тишину. И еще ближе мелькнул настороженный зеленый свет…
Все, кто издали прислушивался к звукам ночного побоища, поняли, что борьбе батальона подходил конец.
Но на вокзале еще слышался шепот русской речи, и несколько человек бесшумно укладывали камни, приращивали стены, готовились на рассвете продолжать бой.
Люди филяшкинского батальона уже никому не встретятся в жизни, все они погибли.
Погибшие люди — имена большинства их забыты — продолжали жить во время сталинградских боев.
Они были одними из основателей сталинградской традиции, той, что передавалась без слов, от души к душе.
Трое суток слушали полки грохот битвы на вокзале, этот угрюмый гул сказал солдатам правду предстоящего.
И когда, долгие недели спустя, люди из пополнения переправлялись ночью через Волгу, числом, а не по списку, тут же на берегу распределялись по полкам и иногда этой же ночью погибали в бою, они в короткие свои сталинградские часы знали не меньше Хрущёва, Ерёменко, Чуйкова о законах Сталинграда и сражались по строгому, никем не писанному закону, который вызрел в народном сознании и был провозглашен в сентябре погибшими на вокзале людьми.
Вдоль дороги стояли высокие щиты с надписями: «За Волгой земли для нас нет!», «Мы не сделаем ни шагу назад!», «Отстоим Сталинград!», щиты с перечислением подвигов красноармейцев, уничтожавших немецкие танки, самоходные орудия, штурмовую пехоту и штурмовую артиллерию.
Дорога лежала широкая, прямая, дорога, по которой прошли десятки и сотни тысяч людей. Стрелы-указатели, обведенные широкой черной полосой, указывали: «К Волге», «На Сталинград», «На 62-ю переправу». Не было в мире дороги прямей и проще, чище, суровей и тяжелей этой дороги.
Вот такой прямой, думал Крымов, она останется и в лунные послевоенные ночи, и повезут по ней люди на переправу зерно, арбузы, мануфактуру, повезут детишек в гости к бабушкам. И Крымову захотелось разгадать чувства послевоенных путников, что поедут по этой дороге. Станут ли думать они о тех, что шли по дороге от Ахтубы до Волги в сентябрьские и октябрьские дни 1942 года? Может быть, и не станут думать, может быть, и не вспомнят. Но боже мой! Почему же захватывает дыхание, почему кажется, что вечно уж будут холодеть от волнения руки у тех, кто глянет на эти ветлы и деревца?.. Да посмотрите! Вот здесь, здесь, по этой дороге, шли они, шли батальоны, полки, дивизии, блестели на солнце винтовочные дула, блестели при луне вороненые стволы противотанковых ружей, погромыхивали минометы.
И только осенние деревца, притихшие рощицы видели людей, оставивших за спиной родные дома, людей, идущих к переправе через Волгу, на горькую землю.
Время - всегдашний враг авантюристов, всегдашний друг истинной силы. Оно за тех, за кого история, оно против тех, у кого нет будущего. Время всегда разоблачает мнимую силу, всегда несёт победу силе истинной. Но драгоценная сила времени проявляется лишь тогда, когда люди видят в нём не щедрый дар судьбы, а сурового и требовательного союзника.
Если историки будущего захотят понять дни перелома, пусть приедут на этот берег и на миг представят себе солдата, сидевшего под волжским обрывом, постараются представить, о чём он думал
Она не обладала самонадеянностью, спокойной рассудительностью, обычно свойственной очень красивым женщинам, уверенным в своем всегдашнем успехе, не ведающим страха и счастья страстей. Она мало следила за своей внешностью, причёсывалась не так, как следовало ей причёсываться, могла надеть туфли на стоптанных каблуках, старое мешковатое пальто. Сестры считали, что это Крымов плохо повлиял на Женю. "Конь и трепетная лань", - смеялась когда то Людмила "Причём конь - это я", - сказала: Женя. Когда в неё влюблялись, а это случалось часто, она огорчалась и говорила! "Вот я ещё одного хорошего товарища потеряла"
Ему вдруг вспомнилась последняя мирная ночь, под воскресенье 22 июня: вся огромная, молодая рабочая и колхозная Россия пела, играла на баянах в городских садах на танцевальных площадках, на сельских улицах, в рощах, в перелесках, на лугах, у родных речек...
И вдруг стало тихо, не доиграли баяны.
Вот уж год стоит над советской землей суровая, без улыбки тишина.
Немцы занесли топор над Сталинградом. То был топор, занесенный над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью родине и детям, над материнским чувством, над святостью жизни.
Последний час Сталинграда, того Сталинграда, который был до войны, шел так же, как и все часы и дни его. Везли на тележках картошку, стояли в очереди за хлебом, говорили о промтоварных карточках, и так же на базаре меняли и продавали молоко, хлеб, желтый сахар, и так же работали на заводах люди, чьим уделом был подвиг труда… И те люди, которых принято называть простыми, обыкновенными людьми, скромными тружениками,— девушка-сталевар, машинист со СталГРЭСа, рабочие-ополченцы, служащие, врачи, студенты, рядовые партийные работники — еще не знали о том, что через несколько часов многие из них с той же естественной простотой, с которой трудились они день ото дня, совершат дела, которые грядущие поколения назовут бессмертными.
Разве любовь к свободе, радость труда, верность родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода: поистине великое совершается обыкновенными простыми людьми.
— Да, товарищ Мостовской,— проговорила Софья Осиповна,— вот вам и двадцатый век, вот вам и человеческая культура. Невиданное зверство! Вот вам и Гаагские конвенции о гуманных методах ведения войны, о защите гражданского населения. Все к черту! — Софья Осиповна махнула рукой в сторону окна.— Товарищ Мостовской, вы посмотрите на эти развалины. Какая уж тут вера в будущее, техника прогрессирует, но этика, мораль, гуманность — никак, это какой-то каменный век. Фашизм возродил первобытные зверства, прыжок в прошлое на пятьдесят тысяч лет…
Но вот здесь, в эти дни Новиков по-иному, по-новому ощутил войну — она оказалась объемна! Ее действительность определялась не десятками километров, не часами, днями и неделями. Война планировалась в многотысячной глубине часов. Действительность войны угадывалась в том, что в уральском и сибирском тылу зрели, росли, кристаллизовались танковые корпуса, артиллерийские и авиационные дивизии. Реальностью войны был не только сегодняшний день, а и тот желанный час, который сверкнет через полгода, может быть, через год. И этот скрытый в глубине пространства и во тьме времени час подготовлялся десятками и сотнями путей, в десятках и сотнях мест; истинный ход войны угадывался не в одном лишь сегодняшнем боевом дне, определялся не одним лишь исходом вчерашнего боя… Конечно, Новиков и на фронте знал обо всем этом, но тогда знание это было каким-то академическим, не касалось каждодневной, каждочасной практики боев.
Это будущее, эти битвы 1943 года подготовлялись в совершенствовании учебных программ военных школ и училищ, в разработке новых поточных способов производства, в сегодняшних спорах и догадках конструкторов, технологов, профессоров-теоретиков, в отметках, которые получали слушатели танковой, артиллерийской, воздушной академий, в расширении выемочных полей в карьерах и шахтах.
Что знал Новиков о будущих боях? Где, на каких рубежах произойдут они?
Будущее было скрыто пеленой фронтовой пыли и фронтового дыма, оно тонуло в скрежете и лязге битвы над Волгой.
Но Новиков понимал, что становится ныне одним из тех тысяч командиров, кому Верховное Главнокомандование поручает судьбу завтрашнего дня войны, ее будущее.
Он стал стаскивать сапог, застонал, завозился, затих.
За перегородкой послышалось не то всхлипывание, не то вздох.
«Что такое, что за звук такой,— подумал майор и сообразил: — А, это хозяйка».
Он поднялся, подошел в носках к двери маленькой комнаты и строго спросил:
— Ну, чего плакать, а?
— Тебя жалею,— сказала старуха,— одного похоронила, второй не пишет. А сегодня тебя увидела, жалею — в Сталинград едешь, а я знаю, там крови будет… хороший ты человек.
Майор смутился и долго молчал, потом он походил по комнате, повздыхал и лег на постель.
ихо было, немцы не стреляли, и тем страшней казался далекий, угрюмый гул, шедший с севера. Филяшкин не любил тишины и боялся ее, как всякий опытный вояка. Он помнил тишину за Черновицами ночью 21 июня 1941 года. Он вышел тогда из душного помещения штаба полка покурить на воздухе. Как было тихо, как блестели стекла при спокойном свете луны; сменщик должен был принять дежурство в шесть часов утра — и Филяшкину теперь казалось, что он уже пятнадцать месяцев все не может сдать своего дежурства.
Эта пустынная, аспидно-серая сталинградская площадь, пошатнувшиеся столбы с болтающимися проводами, поблескивающие, еще не тронутые ржавчиной рельсы, затихшие подъездные пути, трудовая, пролетарская земля, лоснящаяся от черного масла, земля, исхоженная сцепщиками и смазчиками, земля, всегда гудевшая и вздрагивавшая от тяжести товарных составов,— все молчало, казалось от века спокойным и сонным. И станционный воздух, обычно просверленный и изодранный свистом кондукторов, дудками сцепщиков, гудками паровозов, был сегодня цельным и просторным. И весь этот тихий день напоминал ему те последние часы мира, и в то же время напоминал о родном доме, когда семилетний Филяшкин Павел, сын путевого обходчика, ускользнув из-под материнского надзора, шлялся по путям.
Только придя в Сталинград, Пётр Семёнович Вавилов во всей глубине понял и почувствовал войну.
Огромный город был убит, разрушен. Некоторые дома после пожара сохранили тепло, и Вавилов в сумерках, стоя на часах, ощущал жар, еще дышавший в глубине камня, и ему казалось, что это — тепло людей, недавно еще живших в этих домах.
Ему не раз приходилось бывать до войны в городах, но только здесь, в разрушенном Сталинграде, обнаружился и стал виден огромный труд людей, строивших город.
Определились ритм и размеры Сталинградского сражения.
Размах битвы стал огромен. Это видели, чувствовали и те, кто не имел прямого причастия к боям,— сотрудники тыловых учреждений и баз, железнодорожники, работники отдела снабжения горючим, питавшего бензином поток машин; работники артснабжения, доставлявшие на ДОПы астрономические количества снарядов, пожираемых тысячами пушек, миллионы патронов для винтовок, автоматов, противотанковых ружей, десятки тысяч ручных гранат и мин.
Мощь огня свидетельствовала о мощи моральной, духовной энергии, затрачиваемой на борьбу. Миллионы пудов снарядов, гранат, патронов находились в прямой связи с напряжением воли, трудом, самопожертвованием, яростью, терпением тех сотен тысяч людей, которые потребляли эти горы стали и взрывчатки.
Размеры битвы ощущали жители заволжских деревень в тридцати—сорока километрах от Волги: зарево стояло в небе, грохот, то нарастая, то стихая, не прекращался днем и ночью.
Напряжение этой битвы передалось токарям, наладчикам на заводах боеприпасов, железнодорожным грузчикам, диспетчерам, шахтерам на рудниках, доменщикам и сталеварам. ‹…›
Напряжение битвы ощущалось в газетных типографиях, в работе радио и телеграфа, оно ощущалось в сотнях и тысячах выходивших в стране газет, его ощущали в лесной глуши и на далеких полярных зимовках, его чувствовали старики, инвалиды и старухи колхозницы, сельские школьники и знаменитые академики.
Битва стала реальностью не только для людей, но и для диких птиц, летавших в дымном воздухе, для рыб, жавшихся к волжскому дну,— истерзанная бомбами, торпедами и снарядами, вода сотрясалась, оглушала мощную белугу, громадных сомов, вековых ямных щук, толстоголовых великанов осетров.
Муравьи, жуки, осы, кузнечики и паучки, жившие в степи вокруг города, узнали об этой битве, изрытая норками и ходами земля дрожала день и ночь, потрясенная, на аршины вглубь. Полевые мыши, зайцы, суслики много дней привыкали к запаху гари, к новому цвету неба, к дрожанию почвы, от которого осыпались комки глины в их норах.
Домашние животные в Заволжье волновались, как во время пожаров,— у коров пропадало молоко, верблюды кричали, упрямились и капризничали, собаки выли ночами, ели без аппетита, растерянные, опустив головы, бродили вокруг домов, а заслышав ноющий звук моторов немецких самолетов, лезли, скуля, в щели. Кошки не выходили из квартир, недоверчиво наставив ушки, прислушивались к круглосуточному позвякиванию стекол.
Многие робкие животные и птицы покинули эти места, переселились к озеру Эльтон, ушли на юг, в калмыцкие степи и к Астрахани, поднялись на север, к Саратову…
Напряжение этой битвы ощущали миллионы людей в Европе, Китае, Америке, оно стало определять мысли дипломатов и политиков в Токио и Анкаре, оно определяло ход тайных бесед Черчилля со своими советниками, оно определило дух воззваний и приказов, выходивших из Белого дома за подписью Рузвельта.
Напряжение битвы ощутили советские, польские, югославские, французские партизаны, военнопленные в страшных немецких лагерях, евреи в варшавском и белостокском гетто — огонь Сталинграда был для десятков миллионов людей подобен огню Прометея.
Пришел грозный и радостный час человека.
Двадцать второго июня 1941 года германские армии вторглись в Советскую Россию. Первоначальный успех скрыл от Гитлера природу того гранита, тех духовных и материальных сил, против которых он ополчился. То были не мнимые силы, то были силы великого народа, заложившего фундамент будущего мира. Летнее наступление 1941 года, опустошительные зимние потери обескровили германскую армию, вызвали перенапряжение военной промышленности. Гитлер уже не мог, как в прошлом году, одновременно наступать на юге, на севере, в центре. Война сразу потеряла наиболее привлекавшие его свойства - она стала медленной, тяжелой. Но он не мог не наступать - в этом таилась его обреченность, а не его сила. Он начал тяготиться войной, стал бояться ее, а она все разрасталась и разрасталась, эта зажженная им десять месяцев назад война с Россией, он уже не был властен над ней, ее нельзя было потушить, она ширилась, как степной пожар, ее размах, ее ярость, ее сила, ее продолжительность росли и росли, и ему нужно было во что бы то ни стало закончить ее, но оказалось, что успешно начать войну легче, чем успешно закончить ее.
И видимо, Пряхин, прощаясь, понял и догадку, и чувство Степана Фёдоровича, крепко пожал ему руку, словно молчаливо благодарил и за догадку, и за сдержанность, за то, что Спиридонов не стал объяснять "Ага, волнение охватило, хочется вам посмотреть те места, где вся ваша жизнь прошла, где всю свою жизнь проработали".
Ведь бывает такая плохая манера у некоторых людей: без спросу залезть в чужую душу и громогласно объяснять всё, что видно в чужой душе.
Есть люди, склонные предполагать лишь низменные причины человеческих действий, и вовсе не потому, что сами плохи, наоборот, часто хулители не сделали бы того, в чем подозревают других. Считается, что такие объяснения человеческих поступков свидетельствуют о житейском опыте, объяснения же, предполагающие благородные побуждения, так кажется этим людям, делаются существами наивными и недальновидными.
Но от войны нельзя было уйти, она шла следом чёрной тенью, и чем быстрей уходили от неё, тем быстрей настигала она уходивших. Отступавшие вели за собой войну.
- Ох, ох, дорогая моя, всё это хорошо, когда однажды поработаешь на субботнике, а вот каждый день по утрам в зимнем мраке пробираться под страхом бомбежки к заводу, а затем в том же мраке после дня работы бежать домой... Добавь к этому, кстати, брынзу и камсу.
- Почему ты так авторитетно рассуждаешь, словно сама двадцать лег на заводе работаешь? А, главное, ты органически не можешь понять, что работа в огромном коллективе - источник постоянной моральной зарядки. Рабочие шутят, уверенно настроены, а когда из цеха, вы бы все посмотрели, выкатили орудие и командир пожал старому мастеру руку и тот его обнял и сказал: "Дай тебе бог живым вернуться с войны", - такой подъём меня охватил патриотический, что я не шесть, а, кажется, сто шесть часов проработала бы.
- О господи, - сказала Женя со вздохом, - да разве я собираюсь спорить с тобой по существу, всё, что ты говоришь, верно, благородно, и я всей душой понимаю это Но ты о людях говоришь, словно их не бабы рожали, а редактора газет. Есть там на заводе все это, знаю, но зачем говорить таким тоном и невольно кажется выдумкой. Все люди у «тебя, как на плакате, а мне вот не хочется рисовать плакаты. Маруся прервала её:
- Нет, нет, тебе именно и следует рисовать плакаты, а не заниматься таинственной живописью, которую никто не понимает.
Вероятно, в этом и была вечная особенность отношения матери к детям: в мыслях матери её бородатые сыны бытуют рядом с младенцами, и до самого конца жизни в сердце старухи матери воедино слиты, неразличимы - светловолосый младенчик и морщинистый, с седыми висками, сорокапятилетний сын.
Они сидели несколько минут молча - состояние, хорошо знакомое всем, готовящимся выпить: говорить уже хочется о вещах в некотором роде сокровенных, до выпивки разговор этот не клеится, и потому собутыльники благоразумно ждут первой рюмки, когда можно будет приступить к настоящей беседе.
Дело здесь в биологическом законе отбора - выживают те виды и роды, которые умеют приспособляться. Ведь эволюции - это приспособление. А раз человек стоит на вершине лестницы, царь природы, то он, значит, самая приспосабливающаяся скотина из всех скотов. Тот, кто не приспосабливается, погибает и, значит, падает с лестницы развития, ведущей к божеству.
Для них и для многих, пришедших после них, Сталинград не смог стать воспоминанием, он сделался высшей и последней реальностью, сегодняшним днём, за которым не наступил завтрашний.
- Я был у Бубнова, - сказал один из корреспондентов, - замечательный народ, товарищ генерал, на смерть, как на праздник, идут.
Генерал, прищурившись, посмотрел на говорившего.
- Это вы бросьте, - сказал он, - на смерть, как на праздник... Кому особенно хочется умирать? - И, подумав несколько мгновений, тихо сам себе ответил: - Никому умирать не хочется, и вам не хочется, товарищ писатель, и мне, и красноармейцу не хочется - И уж сердито, совсем убеждённый в неправильности сказанных корреспондентом слов, тонким голосом повторил: - Нет, никому умирать не хочется. Немца бить - это другое дело.
Болохин, желая замять оплошные, не понравившиеся командующему слова товарища сказал:
- Танкисты ведь, товарищ генерал-полковник, народ молодой, горячий, юноши, они уже ни о чем не думают, когда в бой идут! Молодые - лучшие солдаты!
- Вот вы и ошиблись, товарищ корреспондент. Лучше молодые? Молодые очень горячи. Думаете, старики? И тоже нет. У пожилого уж мысли больше насчет дома, насчет семьи, насчет жены, насчет хозяйства, ему лучше в обозе быть. Лучший солдат - средних лет... Война - это работа. Как в работе, так и на войне. Надо опыт жизненный иметь, рабочий опыт, жизнь чтобы намяла бока, подумать обо всём. А вы думаете, солдату только "ура" кричать и на смерть бежать, как на праздник? Воевать не просто. Работа солдата сложная, тяжелая работа. Солдат, когда долг велит, говорит: тяжело умирать, а надо!
Он поглядел Болохину в глаза и, точно заканчивая спор с ним, сказал:
- Вот, товарищ писатель, умирать мы не хотим, и смерть для нас не праздник, а Сталинград не сдадим.