— Однако я всегда, — продолжал мистер Пексниф, — жертвовал счастьем моих детей ради моего счастья, то есть наоборот: моим счастьем ради счастья моих детей, — и сейчас не изменю своим правилам.
Всякое удовольствие преходяще. Даже еде мы не можем предаваться слишком долго.
искусство бесконечно, а жизнь коротка.
Бывает такая ложь, Том, которая возносит человека к небесам, словно светлые крылья. И бывает такая правда, холодная, горькая, язвительная правда, до тонкости известная нашим ученым, которая приковывает к земле свинцовыми цепями.
что долго не ладилось, вряд ли может измениться по нашему желанию; надо принимать жизнь как она есть и переделывать ее понемножку, вооружась терпением и бодростью.
Кондуктор тоже сошел и дожидался на дороге, чтобы получить с него за проезд. В своем недоверии и подозрительности ко всему окружающему Джонас подумал, что кондуктор смотрит на него не просто, а с любопытством.
– Чем это я вам понравился? – спросил он.
– Вот то-то, что ничем, – ответил кондуктор. – Если хотите знать свою судьбу, я вам погадаю: вы не утонете. Утешайтесь этим.
родственники никогда не ладили между собой и не будут ладить, в чем я вижу мудрое предопределение и естественную необходимость, иначе все вращались бы только в семейном кругу и надоели бы друг другу до смерти.
но что были золото и серебро, драгоценности и хронометры по сравнению с книжными лавками.
Нет лучшей поры для прогулки по свежему воздуху пешком, верхом или в экипаже, чем ясное, морозное утро, когда надежда быстро гонит по жилам горячую кровь и щекочет все тело от головы до пяток! Как весело начинался бодрящий зимний день, который мог бы вогнать в краску томительное лето (особенно, когда оно прошло) и пристыдить весну за то, что она никогда не бывает по-настоящему холодна. Овечьи колокольчики позванивали так бодро в морозном воздухе, словно могли чувствовать на себе его живительное влияние; деревья вместо листьев и цветов роняли на землю иней, искрящийся на лету, как алмазная пыль, — Тому он казался ничуть не хуже бриллиантов. Из деревенских труб струей высоко-высоко поднимался дым, — словно земля, блистая белизной, уже не терпела ничего грязного и стремилась освободиться от темного дыма. Ледяная корка на ручье, еще недавно подернутом рябью, была так прозрачна и тонка, будто живая струя остановилась по собственной воле, — так казалось Тому в его радости, — чтобы полюбоваться чудесным утром. А для того чтобы солнце не нарушило этого очарования слишком быстро, между ним и землей стлался тонкий туман, похожий на тот, что застилает луну летними вечерами, — на взгляд Тома, это был тот же самый туман, — и, казалось, молил солнце сжалиться и не гнать его прочь.Том Пинч ехал не быстро, зато с таким чувством, будто летит во весь опор, — что было совершенно одно и то же: и все, что он видел по дороге, как бы сговорилось о том, чтобы развеселить его еще больше. Например, как только он завидел издалека шлагбаум — очень еще издалека! — жена сторожа, которая в это время пропускала какую-то подводу, бросилась опрометью обратно в сторожку сказать мужу, что едет мистер Пинч! И в самом деле, когда Том подъехал ближе, из домика гурьбой высыпали дети сторожа, крича тонкими голосами: «Мистер Пинч!» — к великой радости Тома. Сторож, неприветливый, в общем, человек, которого все порядком побаивались, вышел сам, чтобы получить с него дорожный сбор[18], и угрюмо пожелал ему доброго утра; и все это вместе взятое, а также вид всего семейства, завтракавшего перед огнем за круглым столиком, придало черствой корке Тома Пинча совсем особенный вкус, как будто ее отрезали от волшебной ковриги.
И не переставайте читать, если вам покажется, что я задремал (разве только устанете сами); это так приятно — то засыпать, то просыпаться, и опять слышать все те же звуки.